Так что некто Жмакин хорошенькую пилюльку кое-кому подготовил, и навряд ли ему фашисты за это поднесут на блюдечке свой «железный крест»…
– Да, это уж, верно, навряд ли, – с усмешкой согласился Лапшин.
– И здесь все теперь зарастет травой, как старая беседка, – вздохнул Алексей. – Секретчик про меня забудет, а я ничего, кроме случайного ранения, рассказывать не имею права. Будет у дедушки внучек, чем он его развлечет? Как дамские сумочки в Пассаже срезал?
– Ладно, Алексей, не отчаивайся, тебе еще до дедушки далеко…
– Не так далеко, когда сын растет. А папа воевал неплохо и ничем не отмечен. У меня жена комсомолка, я и ей ни слова не сказал…
– Не сказал?
Пропустив вопрос Лапшина мимо ушей, Жмакин жалобно сказал, что ему «ужасно хочется получить на грудь», поскольку этим бы закончились все «кошмары его прошлой жизни». Лапшин ничем утешить его не успел, потому что в это время на лестнице появился Антропов.
– Э, да я этого товарища знаю, – сказал он про Алексея. – Молодец парень, все у него протекает нормально. Пойдем, Иван Михайлович?
– Нормально, нормально, – проворчал Алексей, – другие правительственные награды имеют, а я… Или, может, поскольку операция секретная – секретно и отметят меня?
– Возможно, – протягивая Жмакину руку и улыбаясь, сказал Лапшин. – И тихо спросил: – А мог ли ты представить себе, Алеха, год назад или немного поболее, когда я тебя из ресторана на площадь вел, что ты со мной про орден будешь беседу вести? Мог?
– И верно… Чуть поболее года… – так же тихо ответил Жмакин. Потом, смутившись, предложил: – Апельсинчик не хотите взять для супруги? Его нынче нигде не укупишь, только на госпиталя идет.
Лапшин неожиданно согласился:
– Возьму. Тем более что она в свое время немало набегалась, когда поручиться нужно было, что ты грузчиком мясопродукты красть не будешь…
Внизу он еще раз обернулся: Жмакин неподвижно стоял на лестнице, тот самый Алеха Жмакин, который «своими руками замешан теперь в международной дипломатии». «Ах ты, Жмакин, Жмакин, – подумал Лапшин, и что-то на мгновение стеснило ему горло, – и нахал же ты, Жмакин!»
– Что задумался? – сидя в машине, спросил Антропов.
– Да так… Не хочешь вечером в театр пойти на «Марию Стюарт»?
– А билеты?
– Билеты не твоя забота…
– Но ведь Лиза…
– Я за вами заеду!
Пообедать вдвоем с Катей Лапшину не удалось. Судебное заседание затянулось, потом Криничный попросил допросить последнего из казнокрадов, задержанного в Ялте «Кузнечика», и Иван Михайлович освободился только к семи часам, но и то как-то не по-настоящему. Около семи позвонил телефон, и корректно-служебный голос спросил:
– Товарищ Лапшин? Соединяю с товарищем Альтусом.
– Лапшин у телефона, – сказал Иван Михайлович.
Они поговорили о том о сем, потом Алексей Владимирович спросил, какие у Лапшина планы на вечер.
– Да вот в театр собрался, – сказал Лапшин, – товарища пригласил.
– К жене, что ли, в театр?
– К ней.
– Так, так, – сказал Альтус. – Ну а если мы тебя потревожим вдруг в театре, не обидишься?
– Время военное!
– А в мирное бы обиделся?
– Что-то я для нас с вами мирного времени не помню, – улыбнулся Лапшин. – А, Алексей Владимирович?
– Да, вроде бы не избалованы мы покоем. Так, значит, договорились, Иван Михайлович. И еще попрошу – не посчитай за труд, – обуй в театр бурки. Я помню – есть у тебя хорошие бурки.
– Вместе получали. Такие же, как у тебя, Алексей Владимирович.
– Точно, точно.
Но трубку Альтус не вешал. Опять поговорили о пустяках. Потом он небрежно осведомился:
– Еще вопросик – ты Старо-Парголовский район хорошо знаешь?
– Знаю.
– Хорошо? Не стесняйся, Иван Михайлович, я знаю, что ты не хвастун.
– Хорошо знаю.
– Ну, отлично. Тогда порядок. В случае чего мы тебя из театра украдем.
Трубка щелкнула.
Лапшин подумал, попил простывшего жидкого чаю, вынул из шкафа бурки, переобулся и поехал за Антроповым на бывшую свою квартиру. Здесь попалась ему Патрикеевна, жившая теперь у Лапшиных, но часто навещавшая родителей Димы, которым подолгу рассказывала, какая у Ивана Михайловича бесхозяйственная жена, как ей все равно, какой нынче обед и почем на частном рынке говядина.
– Опять сплетничаешь на хозяйку? – угрюмо спросил он.
– А я что ей, то и людям! – сказала выпившая Патрикеевна. – Я человек религиозный, хлеб-соль ем, а правду режу. И к кому хочу, к тому хожу, не крепостное право, и вы мне не император Николай кровавый…
Закрыв дверь в коридор, где шумела Патрикеевна, Лапшин сел на продавленный диванчик и стал серьезно смотреть, как Антропов бреется.
– Мылить надо посильнее, а то ты по сухому скребешь, – посоветовал Лапшин. – Совершенно у тебя одна школа бритья, что у моего Василия Окошкина.
– А Окошкин все воюет?
– Воюет.
– И Бочков твой на фронте?
– И Бочков мой на фронте.
– А когда нам с тобой?
– Нам с тобой главную войну, Александр Петрович, воевать. Мы покуда вроде резерв высшего командования…
Антропов добрился, протер лицо одеколоном, завязал галстук и спросил у Лапшина:
– Ничего?
– Ничего. Только белый халат тебе больше подходит.
– Что ж, мне в халате ехать на «Марию Стюарт»?
Посмеялись немножко и поехали за Лизаветой, которая, как нынче днем, поджидала их поколачивая ботами по тротуару. Только теперь она не сердилась.
Каждый солдат должен знать свой маневр
Все дело заключалось в том, что они изображали, играли и показывали, а она была такой, какой он знал ее и какой любил. Наверное, ее справедливо ругали в театре за то, что она не умела «перевоплощаться». Просто это была Катя, его Катя, Катерина Васильевна Балашова, попавшая в другое время и во всю эту беду, злую беду, из которой нет выхода. Именно поэтому Иван Михайлович всегда так мучился на этом спектакле, кряхтел и ругался про себя. Хоть подымайся на сцену и действуй там сообразно со своим мироощущением и понятиями справедливости.
Однажды, стесняясь, он рассказал ей об этих своих чувствах. Она медленно улыбнулась, положила свою ладошку на его стиснутый кулак и сказала негромко:
– Значит, я хоть эту роль играю сносно.
– Да не играешь ты! – возразил он. – Ты там человек, ясно? Другие играют и даже очень хорошо играют, а ты – ты!
Сейчас, сидя рядом с тихо плачущей Лизаветой и угрюмо глядя на сцену, где мучили его Катю, он испытывал тяжелое чувство ненависти к тому прошлому миру, где могли существовать такие несправедливости. И, несмотря на то, что в истории все обстояло далеко не так, как об этом рассказал Фридрих Шиллер, Иван Михайлович каждый раз, приходя на этот спектакль, забывал про историю и про то, что было на самом деле, и верил Шиллеру, Кате и стихам, которыми люди, как известно, никогда не говорят, жалел Марию-Катю, презирал предателей и к актрисе, игравшей Елизавету, относился так, будто она впрямь была шиллеровской Елизаветой.
После третьего действия он спросил у Антропова:
– Ну как, Александр Петрович?
– Хорошо! – сказал Антропов, жадно затягиваясь. – Очень хорошо. И Лизе нравится.
Он на все смотрел Лизаветиными глазами, и если бы ей не понравилось, он бы, наверное, тоже осудил спектакль. Лапшину на мгновение стало скучно, Антропов показался вдруг тряпкой, но тут же он вспомнил нынешний день и уговорил себя не осуждать Александра Петровича, потому что неизвестно, как бы все сложилось, будь Катя – Лизой, а он – Александром Петровичем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149
– Да, это уж, верно, навряд ли, – с усмешкой согласился Лапшин.
– И здесь все теперь зарастет травой, как старая беседка, – вздохнул Алексей. – Секретчик про меня забудет, а я ничего, кроме случайного ранения, рассказывать не имею права. Будет у дедушки внучек, чем он его развлечет? Как дамские сумочки в Пассаже срезал?
– Ладно, Алексей, не отчаивайся, тебе еще до дедушки далеко…
– Не так далеко, когда сын растет. А папа воевал неплохо и ничем не отмечен. У меня жена комсомолка, я и ей ни слова не сказал…
– Не сказал?
Пропустив вопрос Лапшина мимо ушей, Жмакин жалобно сказал, что ему «ужасно хочется получить на грудь», поскольку этим бы закончились все «кошмары его прошлой жизни». Лапшин ничем утешить его не успел, потому что в это время на лестнице появился Антропов.
– Э, да я этого товарища знаю, – сказал он про Алексея. – Молодец парень, все у него протекает нормально. Пойдем, Иван Михайлович?
– Нормально, нормально, – проворчал Алексей, – другие правительственные награды имеют, а я… Или, может, поскольку операция секретная – секретно и отметят меня?
– Возможно, – протягивая Жмакину руку и улыбаясь, сказал Лапшин. – И тихо спросил: – А мог ли ты представить себе, Алеха, год назад или немного поболее, когда я тебя из ресторана на площадь вел, что ты со мной про орден будешь беседу вести? Мог?
– И верно… Чуть поболее года… – так же тихо ответил Жмакин. Потом, смутившись, предложил: – Апельсинчик не хотите взять для супруги? Его нынче нигде не укупишь, только на госпиталя идет.
Лапшин неожиданно согласился:
– Возьму. Тем более что она в свое время немало набегалась, когда поручиться нужно было, что ты грузчиком мясопродукты красть не будешь…
Внизу он еще раз обернулся: Жмакин неподвижно стоял на лестнице, тот самый Алеха Жмакин, который «своими руками замешан теперь в международной дипломатии». «Ах ты, Жмакин, Жмакин, – подумал Лапшин, и что-то на мгновение стеснило ему горло, – и нахал же ты, Жмакин!»
– Что задумался? – сидя в машине, спросил Антропов.
– Да так… Не хочешь вечером в театр пойти на «Марию Стюарт»?
– А билеты?
– Билеты не твоя забота…
– Но ведь Лиза…
– Я за вами заеду!
Пообедать вдвоем с Катей Лапшину не удалось. Судебное заседание затянулось, потом Криничный попросил допросить последнего из казнокрадов, задержанного в Ялте «Кузнечика», и Иван Михайлович освободился только к семи часам, но и то как-то не по-настоящему. Около семи позвонил телефон, и корректно-служебный голос спросил:
– Товарищ Лапшин? Соединяю с товарищем Альтусом.
– Лапшин у телефона, – сказал Иван Михайлович.
Они поговорили о том о сем, потом Алексей Владимирович спросил, какие у Лапшина планы на вечер.
– Да вот в театр собрался, – сказал Лапшин, – товарища пригласил.
– К жене, что ли, в театр?
– К ней.
– Так, так, – сказал Альтус. – Ну а если мы тебя потревожим вдруг в театре, не обидишься?
– Время военное!
– А в мирное бы обиделся?
– Что-то я для нас с вами мирного времени не помню, – улыбнулся Лапшин. – А, Алексей Владимирович?
– Да, вроде бы не избалованы мы покоем. Так, значит, договорились, Иван Михайлович. И еще попрошу – не посчитай за труд, – обуй в театр бурки. Я помню – есть у тебя хорошие бурки.
– Вместе получали. Такие же, как у тебя, Алексей Владимирович.
– Точно, точно.
Но трубку Альтус не вешал. Опять поговорили о пустяках. Потом он небрежно осведомился:
– Еще вопросик – ты Старо-Парголовский район хорошо знаешь?
– Знаю.
– Хорошо? Не стесняйся, Иван Михайлович, я знаю, что ты не хвастун.
– Хорошо знаю.
– Ну, отлично. Тогда порядок. В случае чего мы тебя из театра украдем.
Трубка щелкнула.
Лапшин подумал, попил простывшего жидкого чаю, вынул из шкафа бурки, переобулся и поехал за Антроповым на бывшую свою квартиру. Здесь попалась ему Патрикеевна, жившая теперь у Лапшиных, но часто навещавшая родителей Димы, которым подолгу рассказывала, какая у Ивана Михайловича бесхозяйственная жена, как ей все равно, какой нынче обед и почем на частном рынке говядина.
– Опять сплетничаешь на хозяйку? – угрюмо спросил он.
– А я что ей, то и людям! – сказала выпившая Патрикеевна. – Я человек религиозный, хлеб-соль ем, а правду режу. И к кому хочу, к тому хожу, не крепостное право, и вы мне не император Николай кровавый…
Закрыв дверь в коридор, где шумела Патрикеевна, Лапшин сел на продавленный диванчик и стал серьезно смотреть, как Антропов бреется.
– Мылить надо посильнее, а то ты по сухому скребешь, – посоветовал Лапшин. – Совершенно у тебя одна школа бритья, что у моего Василия Окошкина.
– А Окошкин все воюет?
– Воюет.
– И Бочков твой на фронте?
– И Бочков мой на фронте.
– А когда нам с тобой?
– Нам с тобой главную войну, Александр Петрович, воевать. Мы покуда вроде резерв высшего командования…
Антропов добрился, протер лицо одеколоном, завязал галстук и спросил у Лапшина:
– Ничего?
– Ничего. Только белый халат тебе больше подходит.
– Что ж, мне в халате ехать на «Марию Стюарт»?
Посмеялись немножко и поехали за Лизаветой, которая, как нынче днем, поджидала их поколачивая ботами по тротуару. Только теперь она не сердилась.
Каждый солдат должен знать свой маневр
Все дело заключалось в том, что они изображали, играли и показывали, а она была такой, какой он знал ее и какой любил. Наверное, ее справедливо ругали в театре за то, что она не умела «перевоплощаться». Просто это была Катя, его Катя, Катерина Васильевна Балашова, попавшая в другое время и во всю эту беду, злую беду, из которой нет выхода. Именно поэтому Иван Михайлович всегда так мучился на этом спектакле, кряхтел и ругался про себя. Хоть подымайся на сцену и действуй там сообразно со своим мироощущением и понятиями справедливости.
Однажды, стесняясь, он рассказал ей об этих своих чувствах. Она медленно улыбнулась, положила свою ладошку на его стиснутый кулак и сказала негромко:
– Значит, я хоть эту роль играю сносно.
– Да не играешь ты! – возразил он. – Ты там человек, ясно? Другие играют и даже очень хорошо играют, а ты – ты!
Сейчас, сидя рядом с тихо плачущей Лизаветой и угрюмо глядя на сцену, где мучили его Катю, он испытывал тяжелое чувство ненависти к тому прошлому миру, где могли существовать такие несправедливости. И, несмотря на то, что в истории все обстояло далеко не так, как об этом рассказал Фридрих Шиллер, Иван Михайлович каждый раз, приходя на этот спектакль, забывал про историю и про то, что было на самом деле, и верил Шиллеру, Кате и стихам, которыми люди, как известно, никогда не говорят, жалел Марию-Катю, презирал предателей и к актрисе, игравшей Елизавету, относился так, будто она впрямь была шиллеровской Елизаветой.
После третьего действия он спросил у Антропова:
– Ну как, Александр Петрович?
– Хорошо! – сказал Антропов, жадно затягиваясь. – Очень хорошо. И Лизе нравится.
Он на все смотрел Лизаветиными глазами, и если бы ей не понравилось, он бы, наверное, тоже осудил спектакль. Лапшину на мгновение стало скучно, Антропов показался вдруг тряпкой, но тут же он вспомнил нынешний день и уговорил себя не осуждать Александра Петровича, потому что неизвестно, как бы все сложилось, будь Катя – Лизой, а он – Александром Петровичем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149