https://www.dushevoi.ru/products/dushevye-kabiny/rasprodazha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вот как вы мне говорили, так и там расскажите. Все, можно выразиться, единым фронтом…
– Нет у нас единого фронта, – грустно перебила Катерина Васильевна.
– Это как же так?
– А так, что некоторые с ним в хороших отношениях я не рискнут…
– Ну, тогда я не знаю, – сказал Лапшин. – Тогда…
– Вот то-то и оно-то!
И, раздражаясь все больше и больше на свой театр и на своих товарищей по работе, Балашова стала быстро и неловко объяснять всю «сложность» театрального быта, маленькие тамошние страстишки, борьбу интересов, а Лапшин строго смотрел на Катерину Васильевну и думал о том, что эту совершенно неизвестную ему женщину с тревожным, неспокойным взглядом коричневых глаз он бы сейчас, сию минуту мог увести к себе, напоить не теплыми помоями из полупростывшего чайника, а горячим, золотистым, душистым чаем, уложить в постель, укрыть и сказать слова, которые никогда еще в жизни не говорил никому: «Спи, жена! Успокойся! Перестань дрожать, и ладошки стискивать, и волноваться. Отоспись! Утром изжарю я тебе яишню с салом, еще поспишь, я уйду на работу и буду помнить, что в глупой комнате моей ждет меня жена. Я тебе звонить буду раз или два в день, как делают это мои товарищи, и говорить буду служебным, сухим, деловым голосом, как все они говорят: „Это я. Как там? У меня нормально. Нет, задерживаюсь. А это поставь в духовку, сам отыщу. С пламенным!“
Сердце его билось, лицо горело. И на рожу «старого индюка» он больше не поглядывал, мало ли что у кого было. «Спи, жена!» – вот что казалось ему главным в эти мгновения слабости и одиночества, ужасающего одиночества вдвоем с женщиной, которая не любят и никогда не полюбит его. «Да разве я ее люблю?» – пугаясь того, что творилось с ним, спрашивал он себя и вспоминал, что, никогда не думая о Балашовой словами или фразами, он все-таки все это время как бы не расставался с ней, не отпускал ее от себя, не позволял ей бросить его навсегда, хотя, разумеется, ей и в голову никогда не могло прийти, что он ей нужен и что то особое состояние энергичной напряженности, духовной бодрости и свежести связано с тем, что он ее полюбил, не понимая сам того, что с ним случилось.
Какой-то большой кусок из того, что она говорила, проскользнул мимо него, потому что он в своем особом состоянии не мог сосредоточиться на смысле ее рассуждений о театре и о людях в театре, а мог только слушать ее голос и смотреть, как она все перебирает пальцами и поправляет цветастую тряпочку, которой была полуприкрыта лампа. Голос у нее был глубокий, чуть с сипотцой, люди, наделенные таким голосом, хорошо поют дома, вернее напевают, и еще раз Лапшину представился его дом, чтобы она там напевала – спокойная и незамученная, не такая, как теперь в этих стенах, среди развешанных нечеловеческих рож.
– Наш постановщик, – совсем о другом рассказывала Катерина Васильевна, – вы знаете, Иван Михайлович, он просто из ума выжил. Вчера на мою просьбу объяснить мне подтекст сцены на плотине вдруг заявляет: «Советский человек говорит без подтекста, у него что на уме, то и на языке, он рубит в лоб, а вы играете именно советского человека, а не распадающегося инвалида…»
Лапшин не понял и кивнул головой.
– Вы с ним согласны? – смешно показав на Лапшина пальцем, спросила Балашова. – Вы?
– А бог его знает! – улыбнулся Иван Михайлович. – Я и слово такое «подтекст» никогда не слыхивал…
Она молча поглядела на него и спросила, о чем он все время думает. Иван Михайлович немножко смутился и, не ответив на вопрос, опять вспомнил «Марию Стюарт» и сказал, что замечательно в этой трагедии играл тот самый артист, который обозвал его чиновником и фаготом.
– Удивительный талант! – оживилась и обрадовалась Балашова. – Мы все на него любуемся. Это такое счастье – любоваться! – воскликнула она. – Я всегда это действие на репетициях в зале сижу, меня же на сцене нет… Помните?
Поставив чашку на стол, вовсе не изображая лицом Роберта Дидли, графа Лейстера, она только чуть-чуть прищурилась и притушила блеск своих глаз. И голос не изменила, но Лапшин мгновенно увидел того самого Лейстера, которого помнил в спектакле, и даже про себя удивленно ахнул, услышав в голосе Балашовой ту холодную медоточивость и гордую силу, которая заставляла предполагать, что именно в данный момент Лейстер искренен.
Балашова же между тем спрашивала:
А кто мне, сэр, поручится за вас?
Не обижайтесь на мои сомненья.
Судите сами: в двух вас вижу лицах
Здесь, при дворе. Одно из них, конечно,
Личина. Так которая из двух?
Помолчала и осведомилась:
– Грандиозно, а?
– Здорово! – согласился Лапшин.
– А у меня средне! – просто сказала она. – Никогда мне не сыграть это по-настоящему. Отчего, Иван Михайлович? Только не говорите мне, что все хорошо! Я отлично знаю, уж это-то я знаю – что хорошо, а что плохо, а что средне. У меня – средне!
Глаза ее лукаво блеснули, и она добавила:
– Средне-то средне, но из наших лучше никому не сыграть. А вообще, среднее тоже имеет право на существование, верно, Иван Михайлович? Ведь нужно же, чтобы были средние артисты тоже? Что вы молчите? Ведь бывают же средние геологи, врачи, инженеры, летчики, агрономы…
– Сыщики! – подсказал он, улыбаясь.
– Сыщики! – повторила Катерина Васильевна. И удивилась: – Куда вы?
Он поднялся.
– Для первого раза вполне достаточно, – сказал Иван Михайлович. – А насчет среднего – не согласен с вами. Очень вы хорошо играете, замечательно. Это я по совести, поверьте…
Она глядела на него снизу вверх, пристально и серьезно.
– Может быть, потом лучше пойдет, – произнесла Катерина Васильевна. – Кто-то из умных написал, что сначала нужно самому поверить в себя, тогда и другие поверят. Мне бы в себя поверить!
И протянула ему руку, ту руку, которую он столько раз рассматривал, с короткими ногтями, широконькую, некрепкую. Он пожал и спустился по лестнице на мороз. Все в нем ломило и болело от усталости, и не от дня, а только от этих последних двух часов. И еще оттого, что больше он не в силах был сопротивляться тому чувству, которое так тщательно прятал сам от себя. Теперь он не может больше не видеть ее, и начнется такая ерунда, что хоть караул кричи.
Домой он не пошел, а поехал в больницу к Толе Грибкову. Ханин с каким-то тощим, в больничном застиранном халате, парнем сидели вдвоем на подоконнике, курили в приоткрытую форточку. В парне Лапшин неожиданно для себя узнал Жмакина, удивился и рассердился.
– Ты здесь зачем? – спросил он густым шепотом.
– А что? И это мне не разрешается? – с ударением на «это» осведомился Жмакин.
Лапшин немного смутился.
– Тебе лежать надо!
– Вам обо мне больно много беспокойства! – опять огрызнулся Жмакин.
– С тобою у меня действительно хлопот достаточно! – ответил Лапшин и заглянул в палату.
Там, в кресле, возле сына дремала Толина мама. Грибков смотрел на Лапшина молча, широко распахнутыми, но мутными глазами, видимо не узнавая. Было совсем тихо, и Лапшин вдруг понял, что это за «отдельная» палата. Она была последней в коридоре – самой последней, возле двери на черную лестницу. Не первый раз в своей жизни Лапшину доводилось бывать в таких «отдельных» палатах…
– Антропов здесь? – спросил он у Ханина.
– В ординаторской, – безразлично ответил Ханин и отвернулся к темному, холодному окну.
Жмакин тоже смотрел в темные стекла, точно видел там что-то.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149
 раковина клара на ножках 

 Венис Sydney