Девчата повизгивали, но тоже подписались, укололи пальцы иголкой и выдавили по капельке крови. Не помню точно, в чем был смысл этой клятвы, но кажется, в верности друг другу. Клятву торжественно закопали в землю и дали залп из пугачей. У нас был свой пароль, свой сигнал: три свистка под окном в четыре пальца. Это означало: «Выходи на улицу, тревога». И если свистели вечером, каждый должен был два раза поднять занавеску: мол, выхожу. И начинались сражения, наступления, разведки и атаки на «беляков». Потом забирались в пещеру — штаб. Зажигали свечу, и я вынимал список отряда и, как полагается командующему, насупив брови, просматривал его с комиссаром, выбирал, кого отметить и наградить. Были свои ордена — из жестянки сделанная звездочка.
И вот, Алеша, была у меня в отряде некая Вера Виноградова. Жили в одном дворе. Девчонка смелая очень была, называла себя «Таинственная стрела». Огромные глазищи. Все мальчишки из моего отряда были влюблены в нее, а я ничем не показывал, что она мне нравится: задирал нос и делал вид, что питаю чувства к другой девчонке, к ее подруге Клаве, а Веру прорабатывал за то, что у нее нет настоящей дисциплины и все такое. Помню, когда играли в прятки, я старался спрятаться так, чтобы не нашли никакими силами. А она — со мной. И вот когда рядом раздавались шаги водящего, она вдруг хватала меня за руку: «Ой, Толька, сюда!» Я ужасно возмущался, отдергивал руку. «Что за глупости, опять „Толька“? „Товарищ командир“, а не „Толька“! Понятно?»
Однажды, помню, один сидел дома и читал. Звонок. Пришли Клава и Вера. Остановились на пороге и переглядываются. А у Веры такое лицо, точно она сейчас плакала. Что-то кольнуло меня, но я спрашиваю с командирскими интонациями: «В чем дело, товарищи бойцы?» — «Толя, мне нужно что-то сказать тебе», — шепотом говорит Вера. «Да, Толя, она должна тебе что-то сказать, — и Клава тоже смотрит на меня. — Это тайна». Тогда Вера тряхнула головой и обращается ко мне; «Я не могу, я напишу. Дай мне листок и карандаш». Она взяла бумагу, быстро написала и, знаешь, как-то улыбнулась виновато: «Вот, Толя».
И я как сейчас помню эту записку: «Толя, я к тебе отношусь так, как Бекки Тэчер к Тому Сойеру». Прочитал я и так растерялся, что сразу уши свои почувствовал. Но тут я, конечно, сделал суровый вид и начал всякую глупость молоть о том, что сейчас некогда ерундой заниматься — и все такое.
В общем, Вера ушла, а я в тот момент… почувствовал, что жутко люблю ее. Наверно, это и была первая любовь… А вообще первая любовь приносит больше страдания, чем счастья. В этом убежден.
Дроздов замолк. Тишина стояла вокруг. Кричали сверчки за окнами.
— А что же потом? — спросил Алексей.
— Потом? Потом повзрослели. В прятки и в войну уже не играли, а Вера переехала в другой дом. Редко приходила во двор, со мной была официальна. «Здравствуй», «до свидания» — и больше ни слова. А когда учился в девятом классе, однажды летом увидел ее в парке культуры. Сидела возле пруда в качалке, в панаме, и читала. Увидела меня, встала. А я… В общем, ребята, с которыми я шел, стали спрашивать меня: кто это? Я сказал, что одна знакомая. И какая-то сила, непонятная совсем, как тогда, в детстве, дернула меня ничего не сказать ей, не подойти. Только кивнул — и все. Как ты это назовешь? Идиотство!.. А потом, когда уезжал на фронт, записку ей написал, глупую, шутливую: мол, отношусь к ней, как Том Сойер к Бекки Тэчер. Большего идиотства не придумаешь.
Дроздов горько улыбнулся, лег на спину, с досадой потер ладонью выпуклую грудь.
Алексей сказал не без уверенности:
— Думаю, просто ты ее любил…
— И всю войну, Алеша, где-то там светил этот огонек в окне — знаешь, как в песне? Светил, а я не знал, кому он светит — мне ли, другому?
— Понимаю. Письма получал? — спросил Алексей. — От нее?
— Нет.
— А… сам?
— Написал одно из госпиталя. Но потом прочитал и порвал. Показалось — не то. Да и зачем?
Дроздов, не шевелясь, лежал на спине, подложив руки под голову, глядел на посиненный луной потолок, волосы — прядью — наивно лежали на чистом лбу, лицо в полусумраке казалось старше и строже. Алексей, облокотясь на подушку, смотрел на него с задумчивой нежностью и молчал.
А в это время в углу кубрика звучал сниженный голос Саши Гребнина:
— Немецкий язык в школе ни в коей мере не удавался мне. Пытка. Перфекты не лезут в голову, кошмар! Лобное место времен боярской думы. А учить некогда. Торчал день и ночь на Днепре, на стадионе нападающим бегал, что страус. Или на танцплощадке. Накручивали Утесова до звона в затылке. Ну, приходишь на занятия — в голове пусто, хоть мячом покати. А тут перфекты. А учитель Нил Саввич прекрасно знал мою душевную слабость. И, скажите пожалуйста, как нарочно: «Гребнин, к доске!» Иду уныло и чувствую: «Поплыл, как пробка». — «Ну, футболист, переведите». И дает фразочку примерно такую: «На дереве сидела корова и заводила патефон, жуя яблоки и одной ногой играя в футбол». В шутку, конечно, для осложнения, чтобы я тонкости знал. Представляете, братцы?
Переждав, когда хохот стихнет, Гребнин со вздохом закончил:
— Смех смехом, конечно. Но как-то мы, братцы, сдадим экзамены?
…А Бориса после отбоя не было в кубрике; не было его и в учебных классах. Только во втором часу ночи он вернулся в дивизион, и полусонный дежурный, вскочив навстречу от столика, едва разлепляя глаза, произнес испуганно:
— Старшина?..
— Спокойно, дежурный, — предупредил Борис. — Градусов не поверял дивизион? Отметь — прибыл в двенадцать часов ночи. Ясно?
4
Его разбудило громкое чириканье воробьев. Он озяб — в открытые окна вливалась свежесть зари; одеяло сползло и лежало на полу.
«Сегодня — артиллерия», — вспомнил Алексей с тревожным холодом в груди и, вспомнив это, повернулся к окну.
На качающихся листьях, тронутых зарей, янтарно горели крупные капли росы. Суматошная семейка воробьев вдруг с шумом выпорхнула из глубины листвы, столбом взвилась в стекленеющее красное небо; кто-то гулко прошел по асфальтовой дорожке — прозвенели в тишине шпоры под окнами: наверно, дежурный офицер.
«Если еще прилетят воробьи — срежусь на баллистике, — подумал Алексей о том, что плохо знал, и успокоил себя: — А, что будет, то и будет!»
Весь паркет был разлинован румяными полосами, все еще спали — крепок курсантский сон на ранней заре. Лишь в конце кубрика на койках сидели в нижнем белье заспанный Полукаров с конспектом и Гребнин; дневальный Нечаев, всегда медлительный, непробиваемо спокойный, топтался возле них, ворчал сквозь зевоту:
— Какая вас муха укусила? Что вы людей будите?
Все дневальные после ночи дежурства непременно становятся либо философами, либо резонерами; и, наверняка зная это, Полукаров и Гребнин не обращали на него никакого внимания. Полукаров, листая конспект, почесывал пальцем переносицу с красным следом от очков, говорил утвердительным шепотом:
— Экзамены — это лотерея. А в каждой лотерее есть две категории: «повезет» или «не повезет». Повезет — твое счастье, развивай успех, выходи на оперативный простор. Не повезет — вот здесь-то на помощь тащи эрудицию. Ты должен доказать, что вопрос не представляет для тебя никакой трудности. Ты скептически улыбаешься. «Ах, ерунда, неужели не мог попасться вопрос более трудный, где можно было бы развернуться!» Но с конкретного ответа не начинаешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
И вот, Алеша, была у меня в отряде некая Вера Виноградова. Жили в одном дворе. Девчонка смелая очень была, называла себя «Таинственная стрела». Огромные глазищи. Все мальчишки из моего отряда были влюблены в нее, а я ничем не показывал, что она мне нравится: задирал нос и делал вид, что питаю чувства к другой девчонке, к ее подруге Клаве, а Веру прорабатывал за то, что у нее нет настоящей дисциплины и все такое. Помню, когда играли в прятки, я старался спрятаться так, чтобы не нашли никакими силами. А она — со мной. И вот когда рядом раздавались шаги водящего, она вдруг хватала меня за руку: «Ой, Толька, сюда!» Я ужасно возмущался, отдергивал руку. «Что за глупости, опять „Толька“? „Товарищ командир“, а не „Толька“! Понятно?»
Однажды, помню, один сидел дома и читал. Звонок. Пришли Клава и Вера. Остановились на пороге и переглядываются. А у Веры такое лицо, точно она сейчас плакала. Что-то кольнуло меня, но я спрашиваю с командирскими интонациями: «В чем дело, товарищи бойцы?» — «Толя, мне нужно что-то сказать тебе», — шепотом говорит Вера. «Да, Толя, она должна тебе что-то сказать, — и Клава тоже смотрит на меня. — Это тайна». Тогда Вера тряхнула головой и обращается ко мне; «Я не могу, я напишу. Дай мне листок и карандаш». Она взяла бумагу, быстро написала и, знаешь, как-то улыбнулась виновато: «Вот, Толя».
И я как сейчас помню эту записку: «Толя, я к тебе отношусь так, как Бекки Тэчер к Тому Сойеру». Прочитал я и так растерялся, что сразу уши свои почувствовал. Но тут я, конечно, сделал суровый вид и начал всякую глупость молоть о том, что сейчас некогда ерундой заниматься — и все такое.
В общем, Вера ушла, а я в тот момент… почувствовал, что жутко люблю ее. Наверно, это и была первая любовь… А вообще первая любовь приносит больше страдания, чем счастья. В этом убежден.
Дроздов замолк. Тишина стояла вокруг. Кричали сверчки за окнами.
— А что же потом? — спросил Алексей.
— Потом? Потом повзрослели. В прятки и в войну уже не играли, а Вера переехала в другой дом. Редко приходила во двор, со мной была официальна. «Здравствуй», «до свидания» — и больше ни слова. А когда учился в девятом классе, однажды летом увидел ее в парке культуры. Сидела возле пруда в качалке, в панаме, и читала. Увидела меня, встала. А я… В общем, ребята, с которыми я шел, стали спрашивать меня: кто это? Я сказал, что одна знакомая. И какая-то сила, непонятная совсем, как тогда, в детстве, дернула меня ничего не сказать ей, не подойти. Только кивнул — и все. Как ты это назовешь? Идиотство!.. А потом, когда уезжал на фронт, записку ей написал, глупую, шутливую: мол, отношусь к ней, как Том Сойер к Бекки Тэчер. Большего идиотства не придумаешь.
Дроздов горько улыбнулся, лег на спину, с досадой потер ладонью выпуклую грудь.
Алексей сказал не без уверенности:
— Думаю, просто ты ее любил…
— И всю войну, Алеша, где-то там светил этот огонек в окне — знаешь, как в песне? Светил, а я не знал, кому он светит — мне ли, другому?
— Понимаю. Письма получал? — спросил Алексей. — От нее?
— Нет.
— А… сам?
— Написал одно из госпиталя. Но потом прочитал и порвал. Показалось — не то. Да и зачем?
Дроздов, не шевелясь, лежал на спине, подложив руки под голову, глядел на посиненный луной потолок, волосы — прядью — наивно лежали на чистом лбу, лицо в полусумраке казалось старше и строже. Алексей, облокотясь на подушку, смотрел на него с задумчивой нежностью и молчал.
А в это время в углу кубрика звучал сниженный голос Саши Гребнина:
— Немецкий язык в школе ни в коей мере не удавался мне. Пытка. Перфекты не лезут в голову, кошмар! Лобное место времен боярской думы. А учить некогда. Торчал день и ночь на Днепре, на стадионе нападающим бегал, что страус. Или на танцплощадке. Накручивали Утесова до звона в затылке. Ну, приходишь на занятия — в голове пусто, хоть мячом покати. А тут перфекты. А учитель Нил Саввич прекрасно знал мою душевную слабость. И, скажите пожалуйста, как нарочно: «Гребнин, к доске!» Иду уныло и чувствую: «Поплыл, как пробка». — «Ну, футболист, переведите». И дает фразочку примерно такую: «На дереве сидела корова и заводила патефон, жуя яблоки и одной ногой играя в футбол». В шутку, конечно, для осложнения, чтобы я тонкости знал. Представляете, братцы?
Переждав, когда хохот стихнет, Гребнин со вздохом закончил:
— Смех смехом, конечно. Но как-то мы, братцы, сдадим экзамены?
…А Бориса после отбоя не было в кубрике; не было его и в учебных классах. Только во втором часу ночи он вернулся в дивизион, и полусонный дежурный, вскочив навстречу от столика, едва разлепляя глаза, произнес испуганно:
— Старшина?..
— Спокойно, дежурный, — предупредил Борис. — Градусов не поверял дивизион? Отметь — прибыл в двенадцать часов ночи. Ясно?
4
Его разбудило громкое чириканье воробьев. Он озяб — в открытые окна вливалась свежесть зари; одеяло сползло и лежало на полу.
«Сегодня — артиллерия», — вспомнил Алексей с тревожным холодом в груди и, вспомнив это, повернулся к окну.
На качающихся листьях, тронутых зарей, янтарно горели крупные капли росы. Суматошная семейка воробьев вдруг с шумом выпорхнула из глубины листвы, столбом взвилась в стекленеющее красное небо; кто-то гулко прошел по асфальтовой дорожке — прозвенели в тишине шпоры под окнами: наверно, дежурный офицер.
«Если еще прилетят воробьи — срежусь на баллистике, — подумал Алексей о том, что плохо знал, и успокоил себя: — А, что будет, то и будет!»
Весь паркет был разлинован румяными полосами, все еще спали — крепок курсантский сон на ранней заре. Лишь в конце кубрика на койках сидели в нижнем белье заспанный Полукаров с конспектом и Гребнин; дневальный Нечаев, всегда медлительный, непробиваемо спокойный, топтался возле них, ворчал сквозь зевоту:
— Какая вас муха укусила? Что вы людей будите?
Все дневальные после ночи дежурства непременно становятся либо философами, либо резонерами; и, наверняка зная это, Полукаров и Гребнин не обращали на него никакого внимания. Полукаров, листая конспект, почесывал пальцем переносицу с красным следом от очков, говорил утвердительным шепотом:
— Экзамены — это лотерея. А в каждой лотерее есть две категории: «повезет» или «не повезет». Повезет — твое счастье, развивай успех, выходи на оперативный простор. Не повезет — вот здесь-то на помощь тащи эрудицию. Ты должен доказать, что вопрос не представляет для тебя никакой трудности. Ты скептически улыбаешься. «Ах, ерунда, неужели не мог попасться вопрос более трудный, где можно было бы развернуться!» Но с конкретного ответа не начинаешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68