— Ба-атюшки! В инее вся! — ахнула она и, схватив с полочки веник, замахала им по ее плечам. — Не одобряю я этого, чтобы так по гостям засиживаться. Личико вытянулось, а глаза спят…
— Ох, тетя Глаша, еле на ногах стою! — Валя присела на сундук в передней, начала расстегивать пуговицы на пальто. — Ужас как устала…
— Ишь замерзла вся, — завздыхала, ворча, тетя Глаша. — Дай-ка я тебе расстегну, небось руки совсем онемели.
— Спасибо. Я сама. Представьте — на улице такой новогодний холодище, можно превратиться в сосульку, но, слава богу, меня спасли фронтовые перчатки.
— Какие такие перчатки?
— А вот как Васины, — уже снимая пальто, Валя кивнула на кожаные меховые перчатки, лежавшие на полочке. — Очень похожи. Вася дома?
Тетя Глаша недовольно покачала головой, ответила:
— Не в настроении он. Письмо с фронту получил. Какого-то его лейтенанта в Чехословакии убили… Вот и не спится ему. На Новый год не пошел, а дежурный офицер два раза звонил.
Валя вошла в натопленную комнату озябшая, внесла с собой холодок улицы, остановилась возле голландки, протянула руки к нагретому кафелю, после этого сказала:
— Ну вот, новость! Капитан артиллерии лежит на диване и, кажется, в состоянии мировой скорби? Ты не был в клубе?
Василий Николаевич в расстегнутом кителе, открывавшем белую сорочку, лежал на диване, положив ноги на стул, и курил. На краю уже убранного стола — недопитая рюмка, тарелка с нарезанной колбасой и сыром.
— А, прилетела синица, что море подожгла, — сказал он, наугад ткнув папиросу в пепельницу на попу. — Садись, выпьем, сестренка? Выпьем за озябших на трескучем морозе синиц!
Он не стал дожидаться согласия, приподнялся, налил Вале, затем себе, чокнулся с ее рюмкой, выпил и опять лег, не закусывая, только на миг глаза закрыл.
— Хватит бы, Вася, причины-то выдумывать, — заметила тетя Глаша. — За один абажур только и не пил, кажись.
— Вы самая заботливая тетка в мире, поверьте, тетя Глаша. — Василий Николаевич провел пальцами по горлу, по груди, точно мешало там что-то, снова потянулся к папиросам. — Меня, тетя Глаша, всегда интересовало: сколько в вас неиссякаемой доброты? И поверьте, трудно жить на свете с одной добротой: очень много забот.
— Эх, Вася, Вася! — тетя Глаша с жадностью вглядывалась в него, качая головой. — И чего казнишь себя? И чего мучаешься? Что проку-то! Разве вернешь?
По ее мнению, он был человеком не совсем нормальным и не совсем здоровым: прошлое сидело в нем, как в дереве сучок; казалось, выбей его — и ничем эту дыру не заделаешь. Одна из причин его настроения была, наверно, и в том, что за два месяца к нему не пришло с фронта ни одного письма: где-то там, за Карпатами, то ли забыли его, то ли некогда стало писать, но была и другая причина. По вечерам, возвращаясь из училища, Василий Николаевич часто запирался в своей комнате и долго ходил там из угла в угол, но порой и ночью из-за стены доносились его равномерные шаги, чиркали спички — и тетя Глаша не спала, слушая эти звуки в тишине дома. Утром же, когда она входила в его опустевшую, застуженную комнату, подметала, вытряхивала из пепельницы окурки, везде — на столе, на тумбочке, на стульях — лежали книги с мудреными военными заглавиями, меж раскрытых страниц темнел папиросный пепел. О чем он думал по ночам?
Раз во время этой утренней уборки из середины одной книги выпала крохотная, уже пожелтевшая от времени фотокарточка; на обороте детским круглым почерком было написано: «Родной мой, я всегда тебя буду помнить». Тетя Глаша, охнув, опустилась на стул и заплакала — это была Лидочка, покойная жена Василия Николаевича: с тонкой шеей, большеглазая, с наивной, смущенной полуулыбкой, которая как бы говорила: «Не смотрите на меня так пристально, я не хочу улыбаться», — это совсем детское лицо поразило ее. И целый день тетя Глаша думала об этой улыбке, об этой тонкой ее, слабой шее и даже несколько раз доставала и смотрела на маленькую зеленую пилотку со звездочкой, которая лежала в чемодане у Василия Николаевича, хранимая им. Это было все, что уцелело от жены его; сама она осталась в далекой Польше, на высоте 235, возле незнакомого города Санок.
Тетя Глаша никогда не видела ее живой, никогда не слышала ее голоса — знала только, что она была военной сестрой и работала в каком-то медсанбате, где Василий Николаевич познакомился с ней.
«Господи, — прижимая руки к груди, думала она в тот день, когда увидела фотокарточку, — ведь совсем ребенок. Зачем ее убили?»
Но Василий Николаевич ничего не говорил о своей жене; и когда Валя настойчиво просила его что-нибудь рассказать о ней, он лишь хмурился, отвечая: «Все прошло, Валюша».
Но, очевидно, ничего не прошло.
Недавно к ним зашла молоденькая медсестра из госпиталя, и, когда Валя представила ее: «Это Лидочка», Василий Николаевич быстрее, чем надо, пожал ее протянутую руку; и тете Глаше показалось, в глазах его толкнулось выражение невысказанного вопроса. «Очень приятно, Лидочка», — сказал он и произнес слово «Лидочка» так медленно и ненадежно, что эта медсестра, покраснев, спросила: «Вам не нравится мое имя?» Он посмотрел на нее странно и ответил, что имя это очень ей подходит, и ушел в свою комнату, извинившись.
В Новый год он не пошел на вечер в училище, наверно, потому, что ранним утром принесли письмо. Тетя Глаша вынула белый треугольничек из ящика, шевеля губами, прочитала на штемпеле: «Проверено военной цензурой», — и крикнула радостно:
— Васенька!
А он вышел с намыленной щекой, без кителя, в нижней рубашке, взял письмо и тут же, держа еще в руке помазок, прочитал его; и впервые вдруг крепко выругался вслух — видимо, забыл, что рядом стояла тетя Глаша.
— Убило кого? — спросила она упавшим голосом. — Товарища твоего?
— Да… старшего лейтенанта Дербичева. Какой парень был — цены ему нет!..
И тотчас же ушел к себе, слышно было — затих, а когда теперь он лежал на диване, весь день не выходя из дому, и когда говорил о доброте, тетя Глаша чувствовала, о чем думал он, и в порыве непроходящей жалости и к нему, и к Лидочке, и к неизвестному ей погибшему на фронте старшему лейтенанту спросила все-таки совсем некстати:
— Письмо тебя расстроило, Васенька?
А Валя сидела молча, усталая, вертела в пальцах рюмку, волосы упали на щеку. Возбуждение прошло, и в теплой комнате после мороза ее охватила такая сладкая истома и так горели щеки, что хотелось положить голову на стол и отдаться легкой дреме. Какая-то отдаленная музыка звучала в ушах — или, может быть, это казалось ей, — веки смыкались, и все мягко плыло куда-то.
— Да у нее глаза спят! — громко сказал Василий Николаевич. — А ну-ка марш в постель!
— Нет уж! И не собираюсь! — Валя тряхнула головой, выпрямилась. — Знаешь, в госпитале на дежурстве я привыкла дремать чутко, как мышь. Хочешь, я повторю твою последнюю фразу: ты говорил…
— О чем? — усмехнулся Василий Николаевич. — О танцах, по-видимому?
— Ох, совсем в голове все смешалось! — Валя встала. — Разве можно спрашивать сонного человека?
— Ты угадала, — сказал он. — Это несправедливо.
Нахмурясь, он медленным движением загасил папиросу в пепельнице, снова налил себе водки. Тетя Глаша пристально-внимательно смотрела на рюмку, а Валя спросила с настороженностью:
— Почему ты пьешь?
Он ласково взял Валю за подбородок, заглянул в глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68