Но однажды я услышал и увидел джаз. Своеобразие этого зрелища, своеобразие его музыкальной формы произвело на меня огромное впечатление. Больше того, мне вдруг стало понятно, вдруг ясно осозналось то, что я искал все эти годы, к чему интуитивно подходил, к чему подошел совсем близко.
В тот момент я не делал никаких выводов, не принимал никаких решений, но что-то важное само собой определилось во мне. Глядя на свободную манеру поведения музыкантов, на их умение выделиться на миг из общей массы оркестра, предстать индивидуальностью, я подумал: вот что мне нужно сегодня. И, наверно, нужно было всегда. Музыка, соединенная с театром, но не заключенная в раз и навсегда найденные формы. Свободная манера музицирования, когда каждый участник в границах целого может дать волю своей фантазии. В заученных словах, чувствах, мизансценах мне всегда было тесно. Именно в таком вот джазе, если, конечно, его трансформировать, сделать пригодным для нашей эстрады, могли бы слиться обе мои страсти – к театру и к музыке. Только бы удалось найти музыкантов, способных играть роли, согласных быть связанными между собой не только партитурой музыкального произведения, но и какими-то человеческими отношениями, сюжетом.
Ведь что-то подобное я уже пробовал делать в своем «хоре», когда выступал дирижером с отлетающими манжетами, и некоторых других номерах, и я чувствовал, что форма эта очень гибкая и податливая, что тут можно многое придумать и пробовать, во всяком случае, может получиться интересно и оригинально.
Вот ведь как бывает. Еще до поездки в Европу я слышал два, и очень неплохих, джазовых оркестра. В начале 20-х годов к нам приезжали маленький диксиленд-оркестр Фрэнка Уитерса и оркестр Сэма Вудинга с негритянской труппой «Шоколадные ребята».
Я помнил, какое странное впечатление произвели тогда эти оркестры на многих, даже на любителей музыки – это было необычно и поэтому трудно понимаемо. Некоторые даже просто недоумевали, как это можно каждый вечер импровизировать на одну и ту же мелодию, заново создавать инструментовку.
Меня импровизация не удивляла, я был знаком с ней еще в ранней юности – так играли в моей родной Одессе и по-соседству, в Молдавии. Меня поражала не форма, а совершенство формы. Негры добивались здесь большого мастерства.
Но почему же тогда джаз не поразил меня так своей родственностью, почему тогда я не подумал, что это именно то, что мне нужно? Наверно, во мне самом что-то еще не созрело окончательно.
Я еще ходил по Парижу, разглядывал восковые Фигуры в музее, путая их с живыми людьми, ходил в кабачки и кафе, впитывал неповторимый аромат парижского воздуха и парижской жизни, удивлялся французам, их жизнерадостности, которой они напоминали мне одесситов, их остроумию, трезвой ясности ума, их трудолюбию, их артистическому темпераменту, который проявляется на каждом шагу, в любой уличной сценке… но меня уже тянуло домой. Замыслы нового номера, может быть целого представления, уже торопили меня, не давали мне покоя, у меня, как говорится, чесались руки.
Поезд подходил к советской границе, когда все удивительное отступило куда-то в прошлое, и я вдруг почувствовал, как страшно я соскучился по России, по дому, по друзьям, по работе.
Но прежде чем окончательно вернуться домой, я должен рассказать об одной встрече.
Пробыв в Париже месяц, мы поехали отдохнуть на юг Франции, в маленький баскский городок Сен-Жан-де-Люз на берегу Бискайского залива. Это почти на самой испанской границе, поэтому нет ничего странного, что населяют этот городок баски. (Между прочим, всемирно известный берет – их изобретение.) Это веселые, добродушные рыбаки-трудяги.
Другая статья дохода городка, особенно в летнее время, – туристы. Для них на берегу океана построено огромное казино. В этом казино – все наоборот. Жизнь начинается вечером и замирает утром. Это и понятно. Утро у людей отведено для работы, а здесь тратят и выигрывают, а не зарабатывают деньги.
Мы приехали в Сен-Жан-де-Люз в «не сезон», и городок был пустынным. Народу было мало, а русских (эмигрантов, конечно, которых во Франции везде было предостаточно) и вовсе никого. И я со слезой говорил моей маленькой дочери:
– Боже мой, хоть бы встретить одного русского, поговорить на родном языке!
Друг с другом мы уже наговорились.
Однажды вечером, когда город погружался в сон, мы вышли своим семейным трио погулять. Улочка сначала взбиралась в гору, а потом, как бы образуя перевал, спускалась к океану. В этом было что-то курьезное – такая маленькая улочка выходила к такому огромному океану.
Наш путь пролегал между невысоких, одно– и двухэтажных домов, между витрин, освещенных неярким электрическим светом.
С самой горбушки улицы я увидел впереди (фигуру очень большого человека с палкой в руке. На его могучей голове был берет.
– Смотри, какой огромный человек, – сказал я жене.
– Да, – отозвалась она, – ну и дядя!
Человек остановился у витрины, в которой не очень искусный художник выставил плоды своего незамысловатого творчества. Мы продолжали идти и шагов с пятнадцати я его узнал.
– Лена, – задыхаясь сказал я, – это Шаляпин.
Всмотревшись в человека, жена сказала:
– Ледя, я не могу идти, у меня подкашиваются ноги.
Я взял ее под руку и с усилием дотянул до витрины. Смущенные и растерянные, мы молчали, только Дита не понимала всего ошеломительного смысла этой встречи.
Так мы и стояли рядом, молча, в чужой стране, на безлюдной улице – все четверо такие близкие и такие далекие.
– Папочка, что здесь нарисовано? – сказала Дита. И Шаляпин, повернув голову в нашу сторону, взглянул на меня.
– Вы русские? – спросил он. И в его чудесном голосе я уловил интонацию удивления.
– Да, Федор Иванович, – сказал я.
– Давно оттуда?
– Да нет, недавно, второй месяц.
– Вы актер?
– Да.
– Как ваша фамилия?
– Утесов.
– Не знаю. Ну как там?
– Очень хорошо, – сказал я с наивной искренностью и словно спрашивая: «А как может быть иначе?» Наверно, Шаляпин так это и воспринял. Брови сошлись на переносице.
– Федор Иванович, я могу передать вам приветы.
– От кого это?
– От Бродского Исаака, от Саши Менделевича. – Я знал, что он был дружен с ними.
– Спасибо. Значит, жив Сашка?
– Жив и весел, Федор Иванович.
– А что с Борисовым?
– Борис Самойлович в больнице для душевнобольных.
– А с Орленевым?
– И он там же.
– Значит, постепенно народ с ума сходит? – Я почувствовал, что он задал мне вопросы о Борисове и Орленеве, зная об их болезни.
– Ну почему же, – сказал я, – вот я-то совершенно здоров.
– Не зарекайтесь…
На это я не знал что ответить, но был с ним решительно несогласен. И он вдруг сказал:
– У меня тут на берегу халупа, заходите, поговорим.
Халупу я увидел утром. Это была прекрасная белая вилла. Я не пошел к нему. Я боялся. Боялся разговора. Ему было горько вдали от родины, а мне г родине было хорошо, и я боялся, что разговор у нас не склеится, мы не сможем понять друг друга об одном и том же мы будем говорить по-разному.
Проходя у газетного киоска, я увидел русскую газету, издающуюся в Париже. Я протянул руку, чтобы взять ее, но продавец остановил меня:
– Non, non, monsieur, ca c'est pour monsieur Chalapin!
Это была эмигрантская газетка. Неужели она складывала представление Шаляпина о сегодняшней России?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93