Один за другим мы лезем в темные вагоны. У нашего окна молоденькая женщина с бессильным красивым лицом плачет, обнимая поручика Тряпкина. Он ее целует, а она всё что-то украдкой шепчет ему и крестит его частым крестом.
В вагонах нетоплено, не попадает зуб на зуб. Держа меж колен винтовки, отрядники полудремлят, полуспят. Тусклый свет вагонного фонаря тоскливо качается по стенам, окнам, лавкам. Откуда-то сквозь поездной грохот доносится военная песня. Поезд гремит, шумит, увозя нас в ночную мокрую, снежную темноту.
На рассвете в узких вагонных окнах рождаются первые видения далеких ледяных полей. Спящие очертания отрядников начинают сереть. Поезд останавливается с толчком, одна минута проходит в полной тишине, потом кто-то длинно, с отчаяньем кричит:
– Вы-ле-зай!
Люди не торопятся, потягиваются, позевывают, именно сейчас всем и хочется спать. Гремя винтовками, задевая штыками за двери и притолки вагонов, отрядники выходят и спрыгивают со ступенек в неприятную холодную полутемноту какого-то полустанка. Это и есть «фронт»: тоскливая русская железнодорожная станция с черной надписью «Хопры». По путям бродят, такие же как мы усталые, прапорщики и юнкера в башлыках, с винтовками.
– Наконец-то приехали, а то хоть пропадай, две недели не спим, – со злобой говорит, стоя на рельсе, юнкер с запущенными волосами, со смятым невыспавшимся лицом.
Под ногами и снег и грязь. Глубоко пробивая осевшие сугробы, с теплушек капает частая капель. Мы перебираемся в теплушки и становимся тут резервом этого участка фронта, которым командует решительный гвардии-полковник Кутепов, широкоплечий, с темной квадратной бородой.
Пока Симановский разговаривает с Кутеповым о «положении на фронте», мы в холодной теплушке готовимся к нашей единственной радости: в почернелом жестяном чайнике, вечном нашем спутнике, кипятим чай и, споласкивая ржавые жестяные кружки, рассаживаемся кругом: я, брат, капитан Садовень, поручик Злобин, прапорщик Покровский.
Подпрыгнув и подтянувшись на руках, в теплушку влезает юнкер Сомов и, ежась от холода, присаживаясь на корточках к чайнику, говорит:
– Там на станции большевистская сестра милосердия пленная и два латыша. Вот стерва! Латышей наши стали бить, так защищает их, бросается, а нашего раненого отказалась перевязать, я, говорит, убежденная большевичка, я белых не перевязываю.
Сидя у двери, я вижу, как из соседнего вагона выпрыгнул князь Чичуа, с кем-то шумно спорит, побежал и, увидев меня, на-бегу кричит: «Идемте! Там пленных хотят убить!»
Я выпрыгнул, бегу. На талых грязных путях, около теплушки с арестованными, караул сопротивляется нашим трем офицерам и нескольким солдатам-корниловцам, которые с винтовками лезут к вагону, впереди всех поручик Тряпкин.
– Да пусти, отворяй! – вскрикивает он, силясь отпихнуть караульных.
– Что вы, красноармейцы иль офицеры? – кидается к Тряпкину князь Чичуа.
– А что-ж? Разводы разводить? Да? Они с нами как расправляются? – наступает на князя юный, бледный юнкер с воспаленными широкими глазами.
– Да ведь это ж женщина и пленная! – вмешиваюсь я.
– Женщина! А что ж что она женщина? Вы видели какая это сволочь? Это ж чекистка, чорт, она своей рукой расстреляет нас с вами и не моргнет!
Шум и крики разгорались. Возле вагона началась давка, борьба, как вдруг на рельсах появилась быстрая, кривоногая фигура полковника Симановского и резким тенором Василий Лаврович закричал:
– А ну-ка, господа офицеры, немедленно разойтись!
Тряпкин шел от вагонов хмурый, шепотом ругался матерно: «Всё равно заколю…». И глядя на его потемневшее лицо с тяжелой отпадающей челюстью и крошечными мышиными глазками, ушедшими под череп, я вспомнил, как целовала и крестила его кроткая женщина с бессильным лицом.
В это время, пробивая подковами талый, разъезженый снег чернопегого размокшего станционного двора, к станции подъехал отряд казаков. С разнообразным оружием, на разномастных конях казаки напоминали ватаги Степана Разина. Впереди на подбористом золотистом коне, в кавалерийском седле, с мундштуками, ехал старый казак с бородой по пояс.
– Откуда конь-то такой, станичник?
– Большевицкай, отбили, – проговорил старик, и, молодо спрыгнув с коня, подвел привязать его к изгороди.
Казаки спешивались, привязывали к станционному красному забору коней. И все обступили отбитого у большевиков сухоногого, жилистого англичанина. Наперебой крича, казаки рассказывали, как захватили большевистский разъезд. И от их криков тонкокровный скакун, оказавшийся казачьей добычей, боченится и перебирает ногами.
– Да, на что он тебе? Отдай молодому! Всё равно продашь! – нападают на старика молодые. Но старику жаль уступать англичанина. Мозолистой ладонью похлопывая его то по крупу, то по шее, он отнекивается. И вдруг вскидывая головой, взмахивая руками, не вытерпев, ругается на молодых, чтобы отстали.
Среди колготящихся казаков я заметил у изгороди прислонившегося, рослого черноусого солдата с необыкновенно землистым, чуть скошенным насторону, лицом. Солдат стоял, не вмешиваясь в общий шум. Казаки забыли о пленном. И, наконец, не выдержав ожидания, он дернул за кафтан крайнего, тихо проговорив:
– Куда же мне-то? Усатый казак недовольно обернулся.
– Постой… эй, ребята, отведите-ка пленного к начальнику. Ведерников, – сказал он низкорослому казаку с выбившимся из-под папахи чубом, – отведи ты! – И казак снова с азартом вошел в общий галдеж вокруг бренчащего мундштуками, боченящегося коня.
Нехотя выйдя из толпы, казак Ведерников махнул пленному и солдат, находу оправляя шинель и подтягивая пояс, пошел за ним. Я остался возле коня, в казачьей толпе. Спор о коне готов был перейти уже в драку, как вдруг сзади я услыхал голоса: «Поймали одного… сейчас расстреливать…» Я обернулся: по пестро-снежным, грязным шпалам солдаты-корниловцы с винтовками вели черноусого солдата и лицо его словно еще землистей, словно ушла уже из него вся кровь; голова опущена в землю, он глядит на рельсы, на лужи, на свои загрязненные сапоги; а из теплушки выпрыгивают, бегут смотреть как будут расстреливать.
Солдата свели с железно-дорожной насыпи в поле. Вскоре раздался выстрел, один, другой, третий и всё стихло. Все ходившие смотреть идут назад, а там на снегу осталось что-то белокрасное.
В наш вагон впрыгнул юнкер Сомов, на юном лице плавает странная улыбка.
– Расстреляли, ох неприятная штука, всё твердит: «за что ж, братцы», а ему – «ну-ну, раздевайся, снимай сапоги». Сел он на снег сапоги снимать, снял один, «братцы, говорит, у меня мать старуха, пожалейте ее!», а этот курносый солдат-корниловец, «эх, говорит, да у него и сапоги-то каши просят!» и раз его прямо в шею, кровь так и брызнула.
Пошел снег, стал засыпать пути, вагоны, расстрелянное тело. Мы сидели в вагоне, пили чай.
– А что ж вы хотите? Что у нас тыл что-ли есть, «лагеря для военно-пленных»? – горячится в вагоне курчавоволосый, как негр, поручик Злобин. – Гражданская война, это не внешняя, тут тыла нет, тут везде фронт, я ли, он ли, а раз сдался в плен, стало-быть «в расход», играй в ящик.
– Вы к ним, к красным, попадитесь, – с хрустом перекусив кусок сахара, усмехается капитан Садовень, – они нам сначала на плечах погоны вырезают, потом на лбу кокарду выбивают, потом пулю в затылок и полуживьем в землю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62