До конца дней своих Николай не мог поверить, что с декабризмом покончено. Он все время ждал, что кровь повешенных еще каким-то образом падет на его голову. Он уже не очень верил и дворянству вообще, не без оснований полагая, что в случае удачи декабристского бунта основная масса этого сословия не очень бы стала оплакивать удел царствующего дома.
Ходили, правда, тогда уже по рукам и другие чаадаевские «Письма». В них позитивная программа Чаадаева развертывалась более широко и подробно. Но Николай мог и не вникать в такие-то «тонкости». Он мог и не приглядываться (и не приглядывался, конечно же) к тем нотам и тем чертам в опубликованном «Письме», которые не укладывались в рамки религиозного протеста против сущего, в которых содержались намеки на более глубокий философский «подтекст» этого протеста. Это, в его глазах, были все детали, мелочи, «умствование».
Прежде всего в случае с Чаадаевым у Николая I сработал примитивный психологический аппарат, который называется «социальным чутьем», — тот, почти по-звериному иногда острый инстинкт социального самосохранения, который, не требуя почти никакого интеллектуального напряжения, позволяет порой даже и весьма посредственным личностям держаться на поверхности общественной жизни, быть у ее «кормила», безошибочно «угадывая», откуда «ветер дует» и с какой стороны грядет возможная опасность. Этот инстинкт — своего рода недремлющий «золотой петушок» интеллектуально нищих, но власть имущих мира сего.
Вот и на этот раз «петушок» прокричал своему дремучему господину про какую-то опасность. Истукан открыл оловянные глаза и, недолго думая, уда-рил своим чугунным кулаком в ту сторону, откуда послышался было живой, непривычный голос. И снова все вокруг стало тихо.
Глава V. Мудрость чудака
К чему это отчаянное стремление преуспеть, и притом в таких отчаянных предприятиях? Если человек не шагает в ногу со своими спутниками, может быть, это оттого, что ему слышны звуки иного марша? Пусть же он шагает под ту музыку, какая ему слышится, хотя бы... и отдаленную.
...Я живу в углублении свинцовой стены, в которую примешано немного колокольного металла. Часто в минуты полдневного отдыха до меня доносится извне смутный перезвон. Это шумят мои современники... Мне нравится точно знать, где я нахожусь, — не шагать в торжественной процессии на видном месте, но идти, если можно, рядом со Строителем Вселенной, не жить в беспокойном, нервном и пошлом, суетливом Девятнадцатом веке, а спокойно размышлять... идти единственным путем, каким я могу идти, тем, который никакая сила не может мне преградить
Генри Дэвид Торо, «Уолдон, или Жизнь в лесу»
Этот эпиграф выписан нами из книги знаменитого, хотя и далекого, современника Чаадаева — американца Торо. Торо тоже был чудаком. Он, как свидетельствовал один его друг, «с редкой решимостью отказался идти по проторенной дороге... Он следовал более важному призыву, стремился к тому, чтобы овладеть искусством правильной жизни. Главная его забота была в том, чтобы согласовать свои поступки со своими убеждениями... Он не имел специальности, не был женат, предпочитал одиночество, никогда не ходил в церковь, никогда не подавал голоса на выборах, отказывался платить налоги... К приобретению богатства у него не было никакого таланта... Ему ничего не стоило сказать нет; гораздо легче для него было сказать нет, чем да. Он не чувствовал ни капельки почтения к мнениям людей или каких-нибудь корпораций и воздавал должное только истине».
Таков был этот американский чудак. Через десять лет после того, как было опубликовано в России «Философическое письмо» «сумасшедшего» Чаадаева, Торо выпустил свою странную книгу, которая потом обошла почти весь мир. В идеях, которые высказывал Торо в своей книге, есть много сходного с идеями Чаадаева, хотя много в ней и совершенно отличного от чаадаевских мыслей. Да и созданы два эти произведения на совершенно разной социальной почве. Кое-что есть общего в жизненной судьбе этих двух людей. Но главное, что их роднит, — это то, что оба они были неисправимыми чудаками в глазах своих современников.
XIX век подарил миру целую вереницу чудаков — этих «рыцарей печального образа». О чудаках этого века существует целая литература. У столь любопытного явления есть, конечно, свои любопытные причины. Отчасти мы их еще коснемся в дальнейшем. Но в общем-то такое обилие чудаков есть всегда свидетельство того, что в обществе произошло какое-то расслоение основных норм и принципов общественного бытия, общепринятой морали. Чудаки — это люди, которые по каким-то причинам выбились из наезженной колеи расхожих правил и пошли своей, непонятной современникам, тропой. Порой такое выбивание из колеи обретает социально-патологический характер, тогда чудак превращается в сумасшедшего. Ведь сумасшествие тоже может быть рассмотрено как какая-то очень большая степень чудачества, как чудачество, продолженное до бесконечности. При этом остается, правда, выяснить, здорово ли с точки зрения социальной то общество, которое имеет таких чудаков и сумасшедших.
Герцен любил приводить слова какого-то человека, будто бы сказавшего некогда: «Весь свет меня считает поврежденным, а я весь свет считаю таким же. Беда моя в том, что большинство со стороны всего света».
Социальная патология николаевской России была очевидна.
Однако и ранее русский царизм уже неоднократно, оказывается, прибегал в «чаадаевскому варианту» для расправы с инакомыслящими, демонстрируя патологизм утверждаемого таким способом общественного строя.
Еще при Александре I был официально, например, объявлен сумасшедшим за сочинение каких-то вольнолюбивых стихов юнкер Жуков. Власти грозились объявить сумасшедшими и некоторых свободомысленных университетских профессоров. Совсем незадолго уже до «чаадаевской истории» сенат рассмотрел дело М. Кологривова, участвовавшего в июльской революции во Франции в 1830 году. Решено было, что Кологривов «поступал, как безумный, и, как безумный, должен быть наказан». Исследователь М. В. Нечкина, собравшая эти и другие факты подобного же рода, основательно полагает, что и с этой точки зрения грибоедовский Чацкий, скажем, был весьма типической фигурой: по-настоящему умный человек в потенции вообще представлялся помешанным. От ума было одно горе.
В 1847 году Герцен написал своего знаменитого «Доктора Крупова». Доктор Крупов считал, что окружающее общество — общество сумасшедших. «Люди, — писал он, — окружены целой атмосферой, призрачной и одуряющей, всякий человек... с малых лет, при содействии родителей и семьи, приобщается мало-помалу к эпидемическому сумасшествию окружающей среды...; вся жизнь наша, все действия так и рассчитаны по этой атмосфере, в том роде, как нелепые формы ихтиосауров, мастодонтов были рассчитаны и сообразны первобытной атмосфере земного шара».
Вот и Трензинский из «Записок одного молодого человека» — первого художественного произведения Герцена, герой, которого кое-что и во внешнем облике сближает с Чаадаевым, — в представлении людей, его окружающих, «не в себе».
Чаадаев подарил Герцену экземпляр «Телескопа» с «Философическим письмом». На оттиске «Отечественных записок», где в 1845 году была опубликована первая часть романа «Кто виноват?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Ходили, правда, тогда уже по рукам и другие чаадаевские «Письма». В них позитивная программа Чаадаева развертывалась более широко и подробно. Но Николай мог и не вникать в такие-то «тонкости». Он мог и не приглядываться (и не приглядывался, конечно же) к тем нотам и тем чертам в опубликованном «Письме», которые не укладывались в рамки религиозного протеста против сущего, в которых содержались намеки на более глубокий философский «подтекст» этого протеста. Это, в его глазах, были все детали, мелочи, «умствование».
Прежде всего в случае с Чаадаевым у Николая I сработал примитивный психологический аппарат, который называется «социальным чутьем», — тот, почти по-звериному иногда острый инстинкт социального самосохранения, который, не требуя почти никакого интеллектуального напряжения, позволяет порой даже и весьма посредственным личностям держаться на поверхности общественной жизни, быть у ее «кормила», безошибочно «угадывая», откуда «ветер дует» и с какой стороны грядет возможная опасность. Этот инстинкт — своего рода недремлющий «золотой петушок» интеллектуально нищих, но власть имущих мира сего.
Вот и на этот раз «петушок» прокричал своему дремучему господину про какую-то опасность. Истукан открыл оловянные глаза и, недолго думая, уда-рил своим чугунным кулаком в ту сторону, откуда послышался было живой, непривычный голос. И снова все вокруг стало тихо.
Глава V. Мудрость чудака
К чему это отчаянное стремление преуспеть, и притом в таких отчаянных предприятиях? Если человек не шагает в ногу со своими спутниками, может быть, это оттого, что ему слышны звуки иного марша? Пусть же он шагает под ту музыку, какая ему слышится, хотя бы... и отдаленную.
...Я живу в углублении свинцовой стены, в которую примешано немного колокольного металла. Часто в минуты полдневного отдыха до меня доносится извне смутный перезвон. Это шумят мои современники... Мне нравится точно знать, где я нахожусь, — не шагать в торжественной процессии на видном месте, но идти, если можно, рядом со Строителем Вселенной, не жить в беспокойном, нервном и пошлом, суетливом Девятнадцатом веке, а спокойно размышлять... идти единственным путем, каким я могу идти, тем, который никакая сила не может мне преградить
Генри Дэвид Торо, «Уолдон, или Жизнь в лесу»
Этот эпиграф выписан нами из книги знаменитого, хотя и далекого, современника Чаадаева — американца Торо. Торо тоже был чудаком. Он, как свидетельствовал один его друг, «с редкой решимостью отказался идти по проторенной дороге... Он следовал более важному призыву, стремился к тому, чтобы овладеть искусством правильной жизни. Главная его забота была в том, чтобы согласовать свои поступки со своими убеждениями... Он не имел специальности, не был женат, предпочитал одиночество, никогда не ходил в церковь, никогда не подавал голоса на выборах, отказывался платить налоги... К приобретению богатства у него не было никакого таланта... Ему ничего не стоило сказать нет; гораздо легче для него было сказать нет, чем да. Он не чувствовал ни капельки почтения к мнениям людей или каких-нибудь корпораций и воздавал должное только истине».
Таков был этот американский чудак. Через десять лет после того, как было опубликовано в России «Философическое письмо» «сумасшедшего» Чаадаева, Торо выпустил свою странную книгу, которая потом обошла почти весь мир. В идеях, которые высказывал Торо в своей книге, есть много сходного с идеями Чаадаева, хотя много в ней и совершенно отличного от чаадаевских мыслей. Да и созданы два эти произведения на совершенно разной социальной почве. Кое-что есть общего в жизненной судьбе этих двух людей. Но главное, что их роднит, — это то, что оба они были неисправимыми чудаками в глазах своих современников.
XIX век подарил миру целую вереницу чудаков — этих «рыцарей печального образа». О чудаках этого века существует целая литература. У столь любопытного явления есть, конечно, свои любопытные причины. Отчасти мы их еще коснемся в дальнейшем. Но в общем-то такое обилие чудаков есть всегда свидетельство того, что в обществе произошло какое-то расслоение основных норм и принципов общественного бытия, общепринятой морали. Чудаки — это люди, которые по каким-то причинам выбились из наезженной колеи расхожих правил и пошли своей, непонятной современникам, тропой. Порой такое выбивание из колеи обретает социально-патологический характер, тогда чудак превращается в сумасшедшего. Ведь сумасшествие тоже может быть рассмотрено как какая-то очень большая степень чудачества, как чудачество, продолженное до бесконечности. При этом остается, правда, выяснить, здорово ли с точки зрения социальной то общество, которое имеет таких чудаков и сумасшедших.
Герцен любил приводить слова какого-то человека, будто бы сказавшего некогда: «Весь свет меня считает поврежденным, а я весь свет считаю таким же. Беда моя в том, что большинство со стороны всего света».
Социальная патология николаевской России была очевидна.
Однако и ранее русский царизм уже неоднократно, оказывается, прибегал в «чаадаевскому варианту» для расправы с инакомыслящими, демонстрируя патологизм утверждаемого таким способом общественного строя.
Еще при Александре I был официально, например, объявлен сумасшедшим за сочинение каких-то вольнолюбивых стихов юнкер Жуков. Власти грозились объявить сумасшедшими и некоторых свободомысленных университетских профессоров. Совсем незадолго уже до «чаадаевской истории» сенат рассмотрел дело М. Кологривова, участвовавшего в июльской революции во Франции в 1830 году. Решено было, что Кологривов «поступал, как безумный, и, как безумный, должен быть наказан». Исследователь М. В. Нечкина, собравшая эти и другие факты подобного же рода, основательно полагает, что и с этой точки зрения грибоедовский Чацкий, скажем, был весьма типической фигурой: по-настоящему умный человек в потенции вообще представлялся помешанным. От ума было одно горе.
В 1847 году Герцен написал своего знаменитого «Доктора Крупова». Доктор Крупов считал, что окружающее общество — общество сумасшедших. «Люди, — писал он, — окружены целой атмосферой, призрачной и одуряющей, всякий человек... с малых лет, при содействии родителей и семьи, приобщается мало-помалу к эпидемическому сумасшествию окружающей среды...; вся жизнь наша, все действия так и рассчитаны по этой атмосфере, в том роде, как нелепые формы ихтиосауров, мастодонтов были рассчитаны и сообразны первобытной атмосфере земного шара».
Вот и Трензинский из «Записок одного молодого человека» — первого художественного произведения Герцена, герой, которого кое-что и во внешнем облике сближает с Чаадаевым, — в представлении людей, его окружающих, «не в себе».
Чаадаев подарил Герцену экземпляр «Телескопа» с «Философическим письмом». На оттиске «Отечественных записок», где в 1845 году была опубликована первая часть романа «Кто виноват?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66