Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: «Господа!» Но Маяковскій заорал пуще прежняго. И Милюков развел руками и сел. Но тут поднялся французскій посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русскій хулиган спасует. Как бы не так! Маяковскій мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но мало того, тотчас началось дикое и безсмысленное неистовство и в зале: сподвижники Маяковскаго тоже заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать. И вдруг все покрыл истинно трагическій вопль какого-то финского художника, похожаго на бритаго моржа. Уже хмельной и смертельно бледный, он, очевидно, потрясенный до глубины души этим излишеством свинства, стал что есть силы и буквально со слезами кричать одно из русских слов, ему известных:
– Много! Многоо! Многоо!
Одноглазый пещерный Полифем, к которому попал Одиссей в своих странствіях, намеревался сожрать Одиссея. Маяковскаго еще в гимназии пророчески прозвали Идіотом Полифемовичем. Маяковскій и прочіе тоже были довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазіем. Маяковскіе казались некоторое время только площадными шутами. Но не даром Маяковскій назвал себя футуристом, то есть человеком будущаго: он уже чуял, что полифемское будущее принадлежит несомненно им, Маяковским, и что они, Маяковскіе, вскоре уж навсегда заткнут рот всем прочим трибунам еще великолепнее, чем сделал он один на пиру в честь Финляндіи…
«Много»! Да, уж слишком много дала нам судьба «великих, исторических» событий. Слишком поздно родился я. Родись я раньше, не таковы были бы мои писательскія воспоминанія. Не пришлось бы мне пережить и то, что так нераздельно с ними: 1905 год, потом первую міровую войну, вслед за ею 17-ый год: и его продолжение, Ленина, Сталина, Гитлера… Как не позавидовать нашему праотцу Ною! Всего один потоп выпал на долю ему. И какой прочный, уютный, теплый ковчег был у него и какое богатое продовольствіе: целых семь пар чистых и две нары нечистых, а все-таки очень съедобных тварей. И вестник міра, благоденствія, голубь с оливковой ветвью в клюве, не обманул его, – не то что нынешніе голуби («товарища» Пикассо). И отлично сошла его высадка на Арарате, и прекрасно закусил он и выпил и заснул сном праведника, пригретый ясным солнцем, на первозданно чистом воздухе новой вселенской весны, в міре, лишенном всей допотопной скверны, – не то что наш мір, возвратившійся к допотопному! Вышла, правда, у Ноя нехорошая исторія с сыном Хамом. Да ведь на то и был он Хам. А главное: ведь на весь мір был тогда лишь один, лишь единственный Хам. А теперь?
Весной того же семнадцатаго года я видел князя Кропоткина, столь ужасно погибшаго в полифемском царстве Ленина.
Кропоткин принадлежал к знатной русской аристократіи, в молодости был одним из наиболее приближенных к императору Александру Второму, затем бежал в Англію, где и прожил до русской февральской революцій, до весны 1917 года. Вот тогда я и познакомился с ним в Москве и весьма был тронут и удивлен при этом знакомстве: человек, столь знаменитый на всю Европу,– знаменитый теоретик анархизма и автор «Записок революціонера», знаменитый еще и как географ, путешественник и изследователь восточной Сибири и полярных областей, – оказался маленьким старичком с розовым румянцем на щеках, с легкими, как пух, остатками белых волос, живым и каким-то совершенно очаровательным, младенчески наивным, милым в разговоре в обращеніи. Живые, ясные глаза, добрый, доверчивый взгляд, быстрая и мягкая великосветская речь – и это трогательное младенчество…
Он окружен был тогда всеобщим почетом и всяческими заботами о нем, он, революціонер, – хотя и весьма мирный, – возвратившійся на родину после стольких лет разлуки с ней, был тогда гордостью февральской революціи, наконец-то «освободившей Россію от царизма», его поселили в чьем-то, уже не помню в чьем именно, барском особняке на одной из лучших улиц в дворянской части Москвы. В конце этого года шли собранія на этой квартире Кропоткина «для обсужденія вопроса о созданіи Лиги Федералистов». Конец того года – что уже было тогда в Россіи? А вот русскіе интеллигенты собирались и создавали какую-то «Лигу» в том кровавом, сумасшедшем доме, в который уже превратилась тогда вся Россія. Но что «Лига»! Дальше было вот что:
В марте 1918 большевики выгнали его из особняка, реквизировали особняк для своих нужд. Кропоткин покорно перебрался на какую-то другую квартиру – и стал добиваться свиданія с Лениным: в преинаивнейшей надежде заставить его раскаяться в том чудовищном терроре, который уже шел тогда в Россіи, и наконец добился свиданія. Он почему-то оказался «в добрых отношеніях» с одним из приближенных Ленина, с Бонч-Бруевичем, и вот у него и состоялось в Кремле это свиданіе. Совершенно непонятно: как мог Кропоткин быть «в добрых отношеніях» с этим редким даже среди большевиков негодяем? Оказывается, все-таки был. И мало того: пытался повернуть деянія Ленина «на путь гуманности». А потерпев неудачу, «разочаровался» в Ленине говорил о своем свиданіи с ним, разводя руками:
– Я понял, что убеждать этого человека в чем бы то ни было совершенно напрасно! Я упрекал его, что он, за покушеніе на него, допустил убить две с половиной тысячи невинных людей. Но оказалось, что это не произвело на его никакого впечатленія…
А затем, когда большевики согнали князя анархиста и с другой квартиры, «оказалось», что надо (переселяться из Москвы в уездный город Дмитров, а там существовать в столь пещерных условіях, какія и не снились никакому анархисту. Там Кропоткин и кончил своя дни, пережив истинно милліон терзаній; муки от голода, муки от цинги, муки от холода, муки за старую княгиню, изнемогавшую в непрерывных заботах и хлопотах о куске гнилого хлеба… Старый, маленькій, несчастный князь мечтал раздобыть себе валенки. Но так и не раздобыл, – только напрасно истратил несколько месяцев, – месяцев! – на получение ордера на эти валенки. А вечера он проводил при свете лучины, дописывая свое посмертное произведение «Об этике».
Можно ли придумать что-нибудь страшнее? Чуть ни вся жизнь, жизнь человека, бывшаго когда-то в особой близости к Александру Второму, была ухлопана на революціонныя мечты, на грезы об анархическом рае, – это среди нас-то, существ, еще не совсем твердо научившихся ходить на задних лапах! – и кончилась смертью в холоде, в голоде, при дымной лучине, среди наконец-то осуществившейся революціи, над рукописью о человеческой этике.
РАХМАНИНОВ
При моей первой встрече с ним в Ялте произошло между нами нечто подобное тому, что бывало только в романтическіе годы молодости Герцена, Тургенева, когда люди могли проводить целыя ночи в разговорах о «прекрасном, вечном, о высоким искусстве, впоследствии, до его последняго отъезда в Америку, встречались мы с ним от времени до времени очень дружески, по все же не так, как в ту встречу, когда, проговорив чуть не всю ночь на берегу моря, он обнял меня и сказал; «Будем друзьями навсегда!» Уж очень различны были наши жизненные пути, судьба все разъединяла нас, встречи наши были всегда случайны, чаще всего недолги и была, мне кажется, вообще большая сдержанность в характере моего высокаго друга. А в ту ночь мы были еще молоды, были далеки от сдержанности, как-то внезапно сблизились чуть не с первых слов, которыми обменялись в большом обществе, собравшемся, уже не помню почему, на веселый ужин в лучшей ялтинской гостинице «Россія».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
– Много! Многоо! Многоо!
Одноглазый пещерный Полифем, к которому попал Одиссей в своих странствіях, намеревался сожрать Одиссея. Маяковскаго еще в гимназии пророчески прозвали Идіотом Полифемовичем. Маяковскій и прочіе тоже были довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазіем. Маяковскіе казались некоторое время только площадными шутами. Но не даром Маяковскій назвал себя футуристом, то есть человеком будущаго: он уже чуял, что полифемское будущее принадлежит несомненно им, Маяковским, и что они, Маяковскіе, вскоре уж навсегда заткнут рот всем прочим трибунам еще великолепнее, чем сделал он один на пиру в честь Финляндіи…
«Много»! Да, уж слишком много дала нам судьба «великих, исторических» событий. Слишком поздно родился я. Родись я раньше, не таковы были бы мои писательскія воспоминанія. Не пришлось бы мне пережить и то, что так нераздельно с ними: 1905 год, потом первую міровую войну, вслед за ею 17-ый год: и его продолжение, Ленина, Сталина, Гитлера… Как не позавидовать нашему праотцу Ною! Всего один потоп выпал на долю ему. И какой прочный, уютный, теплый ковчег был у него и какое богатое продовольствіе: целых семь пар чистых и две нары нечистых, а все-таки очень съедобных тварей. И вестник міра, благоденствія, голубь с оливковой ветвью в клюве, не обманул его, – не то что нынешніе голуби («товарища» Пикассо). И отлично сошла его высадка на Арарате, и прекрасно закусил он и выпил и заснул сном праведника, пригретый ясным солнцем, на первозданно чистом воздухе новой вселенской весны, в міре, лишенном всей допотопной скверны, – не то что наш мір, возвратившійся к допотопному! Вышла, правда, у Ноя нехорошая исторія с сыном Хамом. Да ведь на то и был он Хам. А главное: ведь на весь мір был тогда лишь один, лишь единственный Хам. А теперь?
Весной того же семнадцатаго года я видел князя Кропоткина, столь ужасно погибшаго в полифемском царстве Ленина.
Кропоткин принадлежал к знатной русской аристократіи, в молодости был одним из наиболее приближенных к императору Александру Второму, затем бежал в Англію, где и прожил до русской февральской революцій, до весны 1917 года. Вот тогда я и познакомился с ним в Москве и весьма был тронут и удивлен при этом знакомстве: человек, столь знаменитый на всю Европу,– знаменитый теоретик анархизма и автор «Записок революціонера», знаменитый еще и как географ, путешественник и изследователь восточной Сибири и полярных областей, – оказался маленьким старичком с розовым румянцем на щеках, с легкими, как пух, остатками белых волос, живым и каким-то совершенно очаровательным, младенчески наивным, милым в разговоре в обращеніи. Живые, ясные глаза, добрый, доверчивый взгляд, быстрая и мягкая великосветская речь – и это трогательное младенчество…
Он окружен был тогда всеобщим почетом и всяческими заботами о нем, он, революціонер, – хотя и весьма мирный, – возвратившійся на родину после стольких лет разлуки с ней, был тогда гордостью февральской революціи, наконец-то «освободившей Россію от царизма», его поселили в чьем-то, уже не помню в чьем именно, барском особняке на одной из лучших улиц в дворянской части Москвы. В конце этого года шли собранія на этой квартире Кропоткина «для обсужденія вопроса о созданіи Лиги Федералистов». Конец того года – что уже было тогда в Россіи? А вот русскіе интеллигенты собирались и создавали какую-то «Лигу» в том кровавом, сумасшедшем доме, в который уже превратилась тогда вся Россія. Но что «Лига»! Дальше было вот что:
В марте 1918 большевики выгнали его из особняка, реквизировали особняк для своих нужд. Кропоткин покорно перебрался на какую-то другую квартиру – и стал добиваться свиданія с Лениным: в преинаивнейшей надежде заставить его раскаяться в том чудовищном терроре, который уже шел тогда в Россіи, и наконец добился свиданія. Он почему-то оказался «в добрых отношеніях» с одним из приближенных Ленина, с Бонч-Бруевичем, и вот у него и состоялось в Кремле это свиданіе. Совершенно непонятно: как мог Кропоткин быть «в добрых отношеніях» с этим редким даже среди большевиков негодяем? Оказывается, все-таки был. И мало того: пытался повернуть деянія Ленина «на путь гуманности». А потерпев неудачу, «разочаровался» в Ленине говорил о своем свиданіи с ним, разводя руками:
– Я понял, что убеждать этого человека в чем бы то ни было совершенно напрасно! Я упрекал его, что он, за покушеніе на него, допустил убить две с половиной тысячи невинных людей. Но оказалось, что это не произвело на его никакого впечатленія…
А затем, когда большевики согнали князя анархиста и с другой квартиры, «оказалось», что надо (переселяться из Москвы в уездный город Дмитров, а там существовать в столь пещерных условіях, какія и не снились никакому анархисту. Там Кропоткин и кончил своя дни, пережив истинно милліон терзаній; муки от голода, муки от цинги, муки от холода, муки за старую княгиню, изнемогавшую в непрерывных заботах и хлопотах о куске гнилого хлеба… Старый, маленькій, несчастный князь мечтал раздобыть себе валенки. Но так и не раздобыл, – только напрасно истратил несколько месяцев, – месяцев! – на получение ордера на эти валенки. А вечера он проводил при свете лучины, дописывая свое посмертное произведение «Об этике».
Можно ли придумать что-нибудь страшнее? Чуть ни вся жизнь, жизнь человека, бывшаго когда-то в особой близости к Александру Второму, была ухлопана на революціонныя мечты, на грезы об анархическом рае, – это среди нас-то, существ, еще не совсем твердо научившихся ходить на задних лапах! – и кончилась смертью в холоде, в голоде, при дымной лучине, среди наконец-то осуществившейся революціи, над рукописью о человеческой этике.
РАХМАНИНОВ
При моей первой встрече с ним в Ялте произошло между нами нечто подобное тому, что бывало только в романтическіе годы молодости Герцена, Тургенева, когда люди могли проводить целыя ночи в разговорах о «прекрасном, вечном, о высоким искусстве, впоследствии, до его последняго отъезда в Америку, встречались мы с ним от времени до времени очень дружески, по все же не так, как в ту встречу, когда, проговорив чуть не всю ночь на берегу моря, он обнял меня и сказал; «Будем друзьями навсегда!» Уж очень различны были наши жизненные пути, судьба все разъединяла нас, встречи наши были всегда случайны, чаще всего недолги и была, мне кажется, вообще большая сдержанность в характере моего высокаго друга. А в ту ночь мы были еще молоды, были далеки от сдержанности, как-то внезапно сблизились чуть не с первых слов, которыми обменялись в большом обществе, собравшемся, уже не помню почему, на веселый ужин в лучшей ялтинской гостинице «Россія».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50