Он любил слово «блевотина», – писал (похоже, что о самом себе):
Бумаги гладь облевывает пером, концом губы поэт, как блядь рублевая.
Подобно Горькому, будто бы ужасно ненавидевшему золото, – Горькій уже много лет тому назад свирепо назвал Нью-Йорк «Городом Желтаго Дьявола», то есть золота, – он, Маяковскій, золото тоже должен был ненавидеть, как это полагается всякому прихлебателю РКП, и потому писал:
Пока доллар всех поэм родовей, лапя, хапая, выступает, порфиру надев, Бродвей: капитал – его препохабіе!
Горькій посетил Америку в 1906 году, Маяковскій через двадцать лет после него – и это было просто ужасно для американцев: я недавно прочел об этом в московской «Литературной газете», в почтенном органе Союза советских писателей, там в статье какого-то Атарова сказано, что на его столе лежит «удивительная, подлинно великая книга» прозы и стихов Маяковскаго об Америке, что книга эта «плод пребыванія Маяковскаго в Нью-Йорке» и что после пріезда его туда «у американских мастеров бизнеса были серьезныя причины тревожиться: в их страну пріехал великій поэт революцій!»
С такой же силой, с какой он устрашил и разоблачил Америку, он воспевал РКП:
Мы не с мордой, опущенной вниз, мы – в новом, грядущем быту, помноженном на электричество и коммунизм…
Поэтом не быть мне бы, если б не это пел: в звездах пятиконечных небо безмернаго свода РКП.
Что совершалось под этим небом в пору писаній этих виршей? Об этом можно было прочесть даже и в советских газетах:
«3г-о іюня на улицах Одессы подобрано 142 трупа умерших от голода, 5-го іюня – 187. Граждане! Записывайтесь в трудовыя артели по уборке трупов!»
«Под Самарой пал жертвой людоедства бившій член Государственной Думы Крылов, врач по профессіи: он был, вызван в деревню к больному, но по дороге убит и съеден».
В ту же пору так называемый «(Всероссійскій Староста» Калинин: посетил юг Россіи и тоже вполне откровенно засвидетельствовал:
«Тут одни умирают от голода, другіе хоронят, стремясь использовать в пищу мягкія части умерших».
Но что до того было Маяковским, Демьянам и многим, многим прочим из их числа, жравшим «на полный рот», носившим шелковое белье, жившим в самых знаменитых «Подмосковных», в московских особняках прежних московских милліонеров! Какое дело было Владиміру Маяковскому до всего того, что вообще совершалось под небом РКП? Какое небо, кроме этого неба, мог он видеть? Разве не сказано, что «свинье неба во веки не видать»? Под небом РКП при начале воцаренія Ленина ходил по колено в крови «революціонный народ», затем кровопролитіем занялся Феликс Эдмундович Дзержинскій и его сподвижники. И вот Владимір Маяковскій превзошел в те годы даже самых отъявленных советских злодеев и мерзавцев. Он писал:
Юноше, обдумывающему житье, решающему – сделать бы жизнь с кого, скажу, не задумываясь: делай ее с товарища Дзержинскаго!
Он, призывая русских юношей идти в палачи, напоминал им слова Дзержинскаго о самом себе, совершенно бредовыя в устах изверга, истребившаго тысячи и тысячи жизней:
«Кто любит жизнь так сильно, как я, тот отдает свою жизнь за других».
А наряду с подобными призывами не забывал Маяковскій славословить и самих творцов РКП, – лично их:
Партія и Ленин кто более матери исторіи ценен?
Я хочу, что б к штыку приравняли перо.
С чугуном чтоб и с выделкой стали о рабств стихов от Политбюро чтобы делал доклады Сталин.
И вот слава его, как великаго поэта, все растет и растет, поэтическія творенія его издаются «громадными тиражами по личному приказу из Кремля», в журналах платят ему за каждую строку даже в одно слово гонорары самые что ни на есть высокіе, он то и дело вояжирует в «гнусныя» капиталистическія страны, побывал в Америке, несколько раз приезжал в Париж и каждый раз имел в нем довольно долгое пребываніе, заказывал белье и костюмы в лучших парижских домах, рестораны выбирал тоже наиболее капиталистическіе, но «поплевал» и в Париже, – заявил с томной брезгливостью пресыщеннаго пшюта:
Я не люблю парижскую любовь – любую самочку шелками разукрасьте, потягиваясь, задремлю, сказав «тубо» собакам озверевшей страсти.
«Большим поэтом» окрестил его, кажется, раньше всех Горькій: пригласил его к себе на дачу в Мустамяки, чтобы он прочитал у него в небольшом, но весьма избранном обществе свою поэму «Флейта-Позвоночник», и когда Маяковскій кончил эту поэму, со слезами пожал ему руку:
– Здорово, сильно… Большой поэт!
А всево несколько лет тому назад прочитал я в журнале «Новоселье», издававшемся тогда еще в Нью-Йорке, нечто уже совершенно замечательное:
«Потуги вычеркнуть Маяковскаго из русской и всемірной литературы отброшены последнями годами в далекое архивное прошлое».
Это начало статейки, напечатанной в «Новосельи» г-ном Романом Якобсоном, очень видным славистом, весьма известным своими работами по изученію «Слова о Полку Игореве», – он, русскій по происхожденію, когда-то учившійся в одной гимназіи с Маяковским в Москве, был сперва профессором в Праге, затем в Нью-Йорке и наконец получил кафедру в Харвардском университете, лучшем в Америке.
Не знаю, кто «тужился» развенчать Маяковскаго, – кажется, никто. И вообще г. Роман Якобсон напрасно безпокоится: относительно всемірной литературы он, конечно, слегка зарапортовался, рядом со «Словом о Полку Игореве» творенія Маяковскаго навряд будут в ней, но в будущей, свободной исторіи русской литературы Маяковскій будет, без сомненія, помянут достойно.
ГЕГЕЛЬ, ФРАК, МЕТЕЛЬ
Революціонныя времена не милостивы: тут бьют и плакать не велят, – плачущий считается преступником, «врагом народа», в лучшем случае – пошлым мещанином, обывателем. В Одессе, до второго захвата ея большевиками, я однажды разсказывал публично о том, что творил русскій «революціонный народ» уже весною 1917 года и особенно в уездных городах и в деревнях, – я в ту пору пріехал в именіе моей двоюродной сестры в Орловской губерніи, – рассказал, между прочим, что в одном господском именьи под Ельцом мужики, грабившіе это именіе, ощипали до гола живых павлинов и пустили их, окровавленных, метаться, тыкаться куда попало с отчаянными воплями, и получил за этот разсказ жестокій нагоняй от одного из главных сотрудников одесской газеты «Рабочее Слово», Павла Юшкевича, напечатавшаго в ней в назиданіе мне такія строки:
«К революціи, уважаемый академик Бунин, нельзя подходить с мерилом и пониманіем уголовнаго хроникера, оплакивать ваших павлинов – мещанство, обывательщина, Гегель не даром учил о разумности всего действительнаго!»
Я ответил ему в одесской добровольческой газете, которую редактировал тогда, что ведь и чума, и холера, и еврейскіе погромы могут быть оправданы, если уж так свято верить Гегелю, в что мне все-таки жаль елецких павлинов: ведь они и не подозревали, что на свете существовал Гегель, и никак поэтому не могли им утешиться…
Все это я не раз вспоминал в Константинополе, когда, бежав из Одессы от большевиков, второй раз уже прочно овладевших ею, мы стали наконец (в начале февраля 1920 года) эмигрантами и чувствовали себя в некотором роде тоже весьма ощипанными павлинами. Я часто бывал в Константинополе в прежніе, мирные годы. Теперь, словно нарочно, попал в него в тринадцатый раз, и это роковое число вполне оправдало себя:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50