А дикие сыны степей ломают глыбы в каменоломне.
Самосиянная держава была тюрьмой народов? Ложь! Все это называется «наиважнейшим делом о приведении в оборонительное состояние».
НЕ НАДО бегать по белу свету, а надо сесть в тюрьму. Смотреть и слушать: произойдет слияние Словесности и Истины.
И Кюхельбекер слышал матерщину – солдат и арестантов, унтер-офицеров, случалось и обер-офицеров, питомцев Инженерного училища, что в Петербурге, на Фонтанке. Кюхельбекер ушей не зажимал. Как всякий одинокий узник, он жаждал звуков, голосов. И вот – внимал. Heт-нeт да языком прицокивал. Но похабные фиоритуры, натуру обнажая, не приближали к Истине нагой, сюжетов не дарили. Тут Бог послал Кобылина, солдата.
В начале было слово. И вот что интересно, не матерное.
Однажды, стоя на часах в тот час, как южный ветер тучи развалил. Кобылин ахнул поэтически: «Прелестное небо!» И Кюхельбекер ахнул следом.
Конечно, Карамзин посредством бедной Лизы давно уж обьяснил, что и крестьянки любить умеют; Кюхельбекер с этим согласился априори. Но тут… Солдат не только чувствовал, он чувство изъяснил. Каков Кобылин!
Кюхельбекер, хоть и живал в Москве, просвирен с их чистой речью не знавал. Он знал матросов и солдат с их речью, не столько чистой, сколько смачной. А иногда неправильной, что, право, хорошо. Правильность еще афинская торговка считала меткой чужестранца и была права. Русскоязычный Кюхельбекер русской речи без грамматической ошибки не любил. Он учился на чужих ошибках – в Кронштадте, где жил у Миши, лейтенанта, в доме с мезонином и видом на Большой кронштадский рейд; и в Петербурге, на Екатерингофском, где флотский экипаж. Тот самый, да, гвардейский; на Сенатской бунтовщики смутились под картечью, он храбро крикнул: «В штыки, ребята!» Эх, стрюцкий, статский, ему ответили, как дураку: «Не видишь, что ли, они из пушек жарят!» Тоже, знаете ль, учение, но иного рода. Однако это к слову, а речь-то о словах… В кобылинской ремарке он восхитился прилагательным. О, ни один служивый тому лет десять нипочем не произнес бы – «прелестное небо». Извольте-ка не заключить, что век идет вперед!
Но, черт возьми, матерьялист Кобылин твердо знал: пусть век идет вперед, да задница на месте. Философически не размышляя, Кобылин измаялся в ожиданье шпицрутенов. Вы, может, помните, как госпреступник захватил Кобылина на месте преступления – спящим на посту. Кобылин, ужаснувшись, резюмировал: бьпь ябеде, быть беде Куда шел век, известно, но за Кобылиным не шли. Со шпицрутенами он разминулся. Ну, восхитишься «Какое прелестное небо!» И заключишь «Прелестный барин!» Возникло чувство блатодарности. А следом – неуставные отношения по техническим причинам.
Технократы учредили стульчак отдельный, особливый. Но канализацию и водопровод, уже сработанные рабами Рима, еще ведь не сработали рабы Архипелага, солдат Кобылин обязан выносить за барином посудину ночную, и приносить поутру воду, и вырубать огонь для трубки и свечей, и все это весьма способствует общенью. К тому ж у барина и табачок без перевода.
Кобылин был мужчина ражий. Усы и бакены он фабрил, содержал исправно, чем отличался полк Нейшлотский, где Кобылин некогда служил совместно с Баратынским. Потом он долго был конвойным здесь, в Архипелате, на Лонгерне, подконвойных знал не вчуже, говорил «Рестанты, барин, народ бедовый!»
Кюхельбекер в нем предполагал сердечность к колодникам. Но Кобылин полагал иначе, несколько иначе. Бог дал свет, черт кандалы сковал; да так, однако, вору мука поделом. Ты преступил закон, попался, ну, неча бабиться.
Кобылин прозой говорил, но он не первый, важней другое: он модернистом был. Не потому, что к месту и не к месту присобачит непечатное, теперь печатное; как раз не так, не скверносло-вил, но модернистом был – так Кюхельбекер называл бытописателей быстротекущих дней. В модерне этом сквозь суровость светилось восхищение. Разбойников считал он удальцами, изображая жестом, как рвут рубаху от ворота и до пупа. И даже вроде бы завидовал тем арестантам из солдат, что выломились из фрунта. Жизнь наша, говорил, вся на застежках, а эти, вишь ты, расстегнулись.
Взять тех, которые служили в фузилерной роте лейб-гвардии гренадерского. Волокли да волокли, ан вдруг и грянули, мы видим только железо-палки, ефес, кулак гуляют по сусалам. И выпал им билет: пять раз скрозь строй. В строю не много и не мало – тыща, в две шеренги. Раздали прутья, пробили дробь, пробили бой – пошла потеха, не приведи Господь. А после к нам, сюда, в Свеаборг.
Теперь гляди, Никита Ромашов, он здесь, на этом вот Лонгерне. Никитушка из Костромского пехотного. Он… как бы это вам сказать… царя-то батюшку по матушке обидел, да так ужо ввинтил, что лучше промолчать… С ним в паре, на правом фланге ходит Трусов, допреж поручик, дворянин. Степан Иваныч задал трусу пехотному Полтавскому. Дело было на смотру, инспекторском. Из строя вышел и шпагой небо проколол: «Ребяты, сыщем вольность!» Про государя так: «Тиран!» Гул прокатился по рядам, согласны, мол, тиран. Одначе с места ни один. Boт шпагу-тo над головой переломили, чинов и званиев лишили… Степан Иваныч Трусов, доложу тебе, в большом почете у всей роты, ни в казарме, ни в работах ундеры ни-ни и пальцем – убьет, и пискнуть не успеют…
Бывали дни, когда наш модернист преображался в эпика. А эпикой былины были о беглецах. Пламя вдохновенья гудело ровно, без треска и стрельбы поленьев.
В Архипелаге беглым перевода не было, хоть при поимке был извод под шпицрутенами и в карцерах. Одни держали бег по солнышку и звездам, другие без дирекции, как придется. Случалось, кровь конвойного прольют. Куда ж деваться, коль ты хотишь штыком его достать или пулей?
Сюжет о бегстве совсем недавнем Кобылин повторил как монолог, на бис. В этом бегстве он усматривал особый смысл и смак.
Побег вершился из арестантского сортира, из нужника: тут и неслыханная простота, и почва, и судьба; короче, единство содержания и формы.
Но знаю, знаю, вы усмехнетесь, вы усомнитесь, вам подавай отмычку к архивным сундукам. Ну что же, обнажение приема в моде, как и стриптизы в кабаках.
Итак, спасибо Коменданту! Имея счастье рапортовать его высочеству, августейшему шефу, о происшествии в сортире, Пал Иваныч, генерал, отметил с воинскою прямотою и твердостью, что часовые вкупе с патрулями в ту ночь, представьте, «обретались в благополучном состоянии» – ну, ни в одном глазу. Прекрасно! Давно уж надоело порочить армию. И ВОХРу всех архипелагов тоже.
Теперь о беглецах. Кобылин имена не путал. И в этом можно убедиться по статейным спискам, то бишь формулярам зеков; и списки, и формуляры нетленный фонд державы… Имена не спутав, сказитель не исказил и образ беглецов.
Их было трое.
Верховодил настырнейший из дезертиров всех времен и, может быть, народов – Никола Артамонов (в статейном – Артемонов). Минуло немало лет, как лоб ему забрили, но море-окиян пришлися не по ндраву. Словили молодца и всыпали аж триста горяченьких линьков. «Ну, врете, не стану я матросом!» Опять его словили и мерой пресечения избрали тыщу палок. Всю требуху отбили, пять месяцев валялся навзничь. Оклемавшись, задал лататы. Куда? В Сибирь подался, Сибирь ведь тоже русская земля. В тайгах и сопках хоронился долгих восемь лет. Бродяга вошел уж в возраст, бродяжить надоело, хотел жениться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Самосиянная держава была тюрьмой народов? Ложь! Все это называется «наиважнейшим делом о приведении в оборонительное состояние».
НЕ НАДО бегать по белу свету, а надо сесть в тюрьму. Смотреть и слушать: произойдет слияние Словесности и Истины.
И Кюхельбекер слышал матерщину – солдат и арестантов, унтер-офицеров, случалось и обер-офицеров, питомцев Инженерного училища, что в Петербурге, на Фонтанке. Кюхельбекер ушей не зажимал. Как всякий одинокий узник, он жаждал звуков, голосов. И вот – внимал. Heт-нeт да языком прицокивал. Но похабные фиоритуры, натуру обнажая, не приближали к Истине нагой, сюжетов не дарили. Тут Бог послал Кобылина, солдата.
В начале было слово. И вот что интересно, не матерное.
Однажды, стоя на часах в тот час, как южный ветер тучи развалил. Кобылин ахнул поэтически: «Прелестное небо!» И Кюхельбекер ахнул следом.
Конечно, Карамзин посредством бедной Лизы давно уж обьяснил, что и крестьянки любить умеют; Кюхельбекер с этим согласился априори. Но тут… Солдат не только чувствовал, он чувство изъяснил. Каков Кобылин!
Кюхельбекер, хоть и живал в Москве, просвирен с их чистой речью не знавал. Он знал матросов и солдат с их речью, не столько чистой, сколько смачной. А иногда неправильной, что, право, хорошо. Правильность еще афинская торговка считала меткой чужестранца и была права. Русскоязычный Кюхельбекер русской речи без грамматической ошибки не любил. Он учился на чужих ошибках – в Кронштадте, где жил у Миши, лейтенанта, в доме с мезонином и видом на Большой кронштадский рейд; и в Петербурге, на Екатерингофском, где флотский экипаж. Тот самый, да, гвардейский; на Сенатской бунтовщики смутились под картечью, он храбро крикнул: «В штыки, ребята!» Эх, стрюцкий, статский, ему ответили, как дураку: «Не видишь, что ли, они из пушек жарят!» Тоже, знаете ль, учение, но иного рода. Однако это к слову, а речь-то о словах… В кобылинской ремарке он восхитился прилагательным. О, ни один служивый тому лет десять нипочем не произнес бы – «прелестное небо». Извольте-ка не заключить, что век идет вперед!
Но, черт возьми, матерьялист Кобылин твердо знал: пусть век идет вперед, да задница на месте. Философически не размышляя, Кобылин измаялся в ожиданье шпицрутенов. Вы, может, помните, как госпреступник захватил Кобылина на месте преступления – спящим на посту. Кобылин, ужаснувшись, резюмировал: бьпь ябеде, быть беде Куда шел век, известно, но за Кобылиным не шли. Со шпицрутенами он разминулся. Ну, восхитишься «Какое прелестное небо!» И заключишь «Прелестный барин!» Возникло чувство блатодарности. А следом – неуставные отношения по техническим причинам.
Технократы учредили стульчак отдельный, особливый. Но канализацию и водопровод, уже сработанные рабами Рима, еще ведь не сработали рабы Архипелага, солдат Кобылин обязан выносить за барином посудину ночную, и приносить поутру воду, и вырубать огонь для трубки и свечей, и все это весьма способствует общенью. К тому ж у барина и табачок без перевода.
Кобылин был мужчина ражий. Усы и бакены он фабрил, содержал исправно, чем отличался полк Нейшлотский, где Кобылин некогда служил совместно с Баратынским. Потом он долго был конвойным здесь, в Архипелате, на Лонгерне, подконвойных знал не вчуже, говорил «Рестанты, барин, народ бедовый!»
Кюхельбекер в нем предполагал сердечность к колодникам. Но Кобылин полагал иначе, несколько иначе. Бог дал свет, черт кандалы сковал; да так, однако, вору мука поделом. Ты преступил закон, попался, ну, неча бабиться.
Кобылин прозой говорил, но он не первый, важней другое: он модернистом был. Не потому, что к месту и не к месту присобачит непечатное, теперь печатное; как раз не так, не скверносло-вил, но модернистом был – так Кюхельбекер называл бытописателей быстротекущих дней. В модерне этом сквозь суровость светилось восхищение. Разбойников считал он удальцами, изображая жестом, как рвут рубаху от ворота и до пупа. И даже вроде бы завидовал тем арестантам из солдат, что выломились из фрунта. Жизнь наша, говорил, вся на застежках, а эти, вишь ты, расстегнулись.
Взять тех, которые служили в фузилерной роте лейб-гвардии гренадерского. Волокли да волокли, ан вдруг и грянули, мы видим только железо-палки, ефес, кулак гуляют по сусалам. И выпал им билет: пять раз скрозь строй. В строю не много и не мало – тыща, в две шеренги. Раздали прутья, пробили дробь, пробили бой – пошла потеха, не приведи Господь. А после к нам, сюда, в Свеаборг.
Теперь гляди, Никита Ромашов, он здесь, на этом вот Лонгерне. Никитушка из Костромского пехотного. Он… как бы это вам сказать… царя-то батюшку по матушке обидел, да так ужо ввинтил, что лучше промолчать… С ним в паре, на правом фланге ходит Трусов, допреж поручик, дворянин. Степан Иваныч задал трусу пехотному Полтавскому. Дело было на смотру, инспекторском. Из строя вышел и шпагой небо проколол: «Ребяты, сыщем вольность!» Про государя так: «Тиран!» Гул прокатился по рядам, согласны, мол, тиран. Одначе с места ни один. Boт шпагу-тo над головой переломили, чинов и званиев лишили… Степан Иваныч Трусов, доложу тебе, в большом почете у всей роты, ни в казарме, ни в работах ундеры ни-ни и пальцем – убьет, и пискнуть не успеют…
Бывали дни, когда наш модернист преображался в эпика. А эпикой былины были о беглецах. Пламя вдохновенья гудело ровно, без треска и стрельбы поленьев.
В Архипелаге беглым перевода не было, хоть при поимке был извод под шпицрутенами и в карцерах. Одни держали бег по солнышку и звездам, другие без дирекции, как придется. Случалось, кровь конвойного прольют. Куда ж деваться, коль ты хотишь штыком его достать или пулей?
Сюжет о бегстве совсем недавнем Кобылин повторил как монолог, на бис. В этом бегстве он усматривал особый смысл и смак.
Побег вершился из арестантского сортира, из нужника: тут и неслыханная простота, и почва, и судьба; короче, единство содержания и формы.
Но знаю, знаю, вы усмехнетесь, вы усомнитесь, вам подавай отмычку к архивным сундукам. Ну что же, обнажение приема в моде, как и стриптизы в кабаках.
Итак, спасибо Коменданту! Имея счастье рапортовать его высочеству, августейшему шефу, о происшествии в сортире, Пал Иваныч, генерал, отметил с воинскою прямотою и твердостью, что часовые вкупе с патрулями в ту ночь, представьте, «обретались в благополучном состоянии» – ну, ни в одном глазу. Прекрасно! Давно уж надоело порочить армию. И ВОХРу всех архипелагов тоже.
Теперь о беглецах. Кобылин имена не путал. И в этом можно убедиться по статейным спискам, то бишь формулярам зеков; и списки, и формуляры нетленный фонд державы… Имена не спутав, сказитель не исказил и образ беглецов.
Их было трое.
Верховодил настырнейший из дезертиров всех времен и, может быть, народов – Никола Артамонов (в статейном – Артемонов). Минуло немало лет, как лоб ему забрили, но море-окиян пришлися не по ндраву. Словили молодца и всыпали аж триста горяченьких линьков. «Ну, врете, не стану я матросом!» Опять его словили и мерой пресечения избрали тыщу палок. Всю требуху отбили, пять месяцев валялся навзничь. Оклемавшись, задал лататы. Куда? В Сибирь подался, Сибирь ведь тоже русская земля. В тайгах и сопках хоронился долгих восемь лет. Бродяга вошел уж в возраст, бродяжить надоело, хотел жениться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11