И дрогнули воспоминанья,
И замер шаг, и взор мой влажен.
В моей тоске, как и на плане,
В квадратном дюйме – триста сажен.
Я бывал если не в тридцати, то во многих русских церквах, и, между прочим, не только в Париже, но и в Женеве, в Софии, в Сан-Франциско, в других городах. Я смотрел на молящихся, на их лица, на пыланье свечей, на шепчущие губы женщин, девушек, на стариков, у которых сквозь прожитые годы и разнородную одежду все равно проступала выправка русских офицеров, я смотрел на все это и думал: Господи, слышишь ли Ты их, внемлешь ли их скорбям, возносящимся к Тебе из их сердец? Чем и как можно измерить глубину (да и само количество) их скорбей по всему миру?
Это ведь не чинные мессы, когда в полупустых соборах и кирхах Копенгагена да Бонна, да и того же Парижа сидят, как в театре, молящиеся на удобных скамейках, раскрыв молитвенники, а патер потом кладет под язык прихожанам белые облатки, вроде как аспирин или валидол.
Только в Польше, особенно в Ясной Гуре, перед Матерью Божией Ченстоховской видел я столь же истовые моления, столь же пламенное пылание человеческих сердец. Но и то… там, у поляков, они в своей отчизне, дома, пусть хоть и страждущие. А здесь изгнанники, навсегда оторванные от родной земли, от почвы, и вот возносят молитвы, чтобы не навсегда…
Софья Михайловна Зёрнова привезла и привела меня на то место, где кончаются все страдания и все мучения. Сент-Женевьев-де-Буа.
Итак, княгиня Вера Кирилловна Мещерская купила вблизи Парижа (в тридцати километрах) участок земли и организовала так называемый Русский дом для престарелых эмигрантов, не имеющих семьи, ухода, средств к существованию. Из бывшего посольства Российской империи перенесли в этот дом многие портреты государей и государынь, даже тронообразное кресло, которое находилось в посольстве на случай, если бы кто-нибудь из царствующих особ посетил с визитом столицу Франции. В этом кресле действительно сидел однажды последний государь. Устроили в Доме церковку, одним словом, создали соответствующий микроклимат. Ну и вот, кто-то из престарелых эмигрантов умер первым, и надо было его похоронить.
Рядом с Русским домом располагалось французское сельское кладбище. На нем-то в 1927 году и появились первые русские могилы. Теперь их около двадцати тысяч.
Местный муниципалитет понял, что тут таятся материальные перспективы. Отвели землю, и стали русские эмигранты это кладбище (извините за каламбур) обживать.
К тому времени, когда я впервые увидел его, это было уже не кладбище (хотя на нем и до сих пор продолжают хоронить), но мемориал и музей. Конечно, Сент-Женевьев-де-Буа сохраняет статут кладбища, но его давно пора бы под стеклянный колпак, как редчайшую драгоценность.
Кладбище стилизовалось. Появились березы, появилась белая сирень, появилась, построенная по проекту Альберта Бенуа, белая церковка, звонница.
Светятся березки, осыпается на чистые дорожки золотая листва. В оформлении и содержании могил соединились русское благолепие с западной чистотой, образцовостью. В перекрестии могильных крестов и в нишах памятников теплятся лампады, мерцает эмаль иконок… Тишина…
Редкая фамилия на надгробной плите не замыкается на воспоминание, на стихотворную строку, на что-нибудь памятное. Ломоносовское: «Не правы те, Шувалов, которые стекло чтут ниже минералов». Державинское: «Куда, Мещерский, ты сокрылся?» Лермонтовское: «На светские цепи, на блеск упоительный бала» (Щербатовой). Пушкинское: «Но сам признайся, то ли дело глаза Олениной моей». А талисман у него был от Елизаветы Ксаверьевны Воронцовой, а Одоевский был другом Лермонтова, а Барятинский был пленителем Шамиля, а Раевский – герой Отечественной войны… И вот все они: Оболенские, Волконские, Шереметевы, Меншиковы, Мусины, Гончаровы, Толстые, Урусовы, Потемкины, Разумовские, Сперанские, Трубецкие, Муравьевы, Пестели, Алсуфьевы, Васильчиковы, Долгорукие, Шуйские, Арсеньевы, Кутузовы, Салтыковы, Татищевы, Ермоловы, Бобринские…
В том месяце ноябре 1965 года, когда я впервые посетил русское кладбище под Парижем, прибывало там еженедельно 6–7 свежих могил. А теперь… Вроде бы и хорошо, что меньше смертей и могил, но радости мало, если знаешь, что просто некому уже умирать.
Отбурлив, отшумев и отстрадав, русская эмиграция практически вымерла. Как культурная, духовная, национальная, а тем более как политическая сила, она сошла со сцены. Остались только березки да кресты у Святой Женевьевы.
Пусть остается консерватория имени Рахманинова, газета «Русская мысль», издательство «Имка-Пресс», РСХД и его журнал «Вестник РСХД», пусть есть еще несколько телефонов, по которым можно пока еще позвонить, пусть продолжаются церковные службы в русских церквах, пусть существует (в остатках) казачье землячество, расписанное по станицам и содержащее музей Великого Войска Донского, пусть отмечают казаки свой всеказачий праздник день Покрова – все же без всякого преувеличения можно сказать, что первая, белая волна эмиграции ушла, ее атмосфера, ее чаяния, ее боли и страдания ушли. Теперь – тишина…
На русском кладбище Святой Женевьевы под Парижем около двадцати тысяч могил. Там лежат князья и просто дворяне, священники и офицеры, художники, писатели, философы и поэты. Но если искать верхнюю отметку всем лежащим здесь, по значению для культуры, популярности, известности, масштабности, то называют обычно Ивана Алексеевича Бунина.
* * *
«…Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…» (И.А. Бунин, «Окаянные дни»).
Прозаикам и поэтам, открывшим глаза на мир Божий уже «после», в двадцатые годы или на самом переломе эпох, было все-таки легче. Они не знали, не видели, что и как было «до». А Бунин знал, видел и этим жил. Встречался с Толстым, дружил с Чеховым, был избран почетным академиком Российской Академии наук. Обладал к тому же счастливой внешностью (плюс литературный успех). Бунин не просто жил, но, можно сказать, наслаждался жизнью. Тем более был резок переход ко всем эмигрантским бедствиям, начиная с униженной безвестности (кому он был нужен во Франции?), кончая самой вульгарной бедностью. Его эмиграция началась прямо-таки с символического эпизода. Пароходишко был набит российскими беженцами: ни встать, ни сесть. Бунин стал требовать у капитана лучших условий, напирал на то, что он академик. Академики во Франции (их там всегда ровно сорок) называются «бессмертными», «иммортелль». «Я иммортелль», – доказывал Бунин капитану суденышка. «Тем более с вами ничего не случится», – ответил капитан.
Тяготы эмиграции делила с Иваном Алексеевичем его жена Вера Николаевна, в девичестве Муромцева. По моде того времени она в молодости занималась естественными науками, в частности химией. Но ее уже заметил Бунин. Он уже начал ухаживать за ней. Они едут в Палестину, в Святые места. А она все еще продолжает твердить о химии. Мне, когда я прочитал об этом, показалось это смешным, и я даже написал стихотворение, которое своевременно будет вспомнить:
ОНА ЕЩЕ О ХИМИИ СВОЕЙ…
Она еще о химии своей…
Не ведает (о, милая наивность!),
Что в звездах все уже переменилось –
Он ей звонит, он книги носит ей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46