Он в моде, в славе. Принят, и обласкан,
И вхож во все московские дома.
Им «угощают». Только мать с опаской
Глядит на дочкин с Буниным роман.
Жуир. Красавчик. Дон Жуан. Сластена.
Уж был женат, и брошена жена.
Перчатки, трость. Небрежно и влюблено.
Свежайших устриц! Белого вина!
Она еще куда-то в длинном платье
Спешит, походкой девичьей скользя.
О женщина, оставь свои занятья –
Иная уготовлена стезя!
Она еще о химии лепечет.
Шкаф вытяжной. Пробирки. Кислота.
Но крест чугунный лег уже на плечи…
Ну, хорошо. Пока что – тень креста.
Пока еще святая Палестина,
Борт корабля, каюта, зеркала.
Свободный брак. Пускай смеются в спину.
Над Средиземным морем ночи мгла.
Как все легко, доступно. Мать смирилась.
А он красив, талантлив и умен.
Чтоб это длилось, длилось, длилось, длилось,
Чтоб только он, навеки только он!
Что ж, так и будет. То есть даже ближе
И дольше, чем дерзала бы мечта.
В голодном и нетопленом Париже –
Вот где любовь воистину свята!
Париж-то сыт, да проголодь в Париже
Растянется на много, много лет,
Где друг ее уж тем одним унижен,
Что Бунин он – прозаик и поэт.
Ну а пока – извозчик, стерлядь, вина.
Он наклонился. Что-то шепчет ей.
Московский снег. В неведенье наивном
Она пока – о химии своей.
Читать Бунина я начал с юности, но это было чтение Бунина дореволюционного. «Хорошо бы собаку купить…», «Они глумятся над тобою», сонеты, «Митина любовь», «Песнь о Гайавате». «Деревню» его тогда сразу не принял, еще тогда почуял в ней некоторый конъюнктурный душок, не зная тогда еще, конечно, что сам Бунин до конца жизни раскаивался в написании «Деревни». Да и деревня эта была – не деревня, а полуфабричный поселок, с вытекающими отсюда последствиями… А современный Бунин был советскому человеку, читателю, недоступен. Ни «Окаянные дни», ни «Под серпом и молотом», ни «Господин из Сан-Франциско», ни «Жизнь Арсеньева», ни «Темные аллеи» не попадали в руки простого советского читателя. Разве что специалистам. Да и то…
Виктор Васильевич Полторацкий рассказал мне эпизод. Небольшая делегация советских писателей находилась в Париже. После войны контакты несколько оживились, крантик был чуть-чуть приотвернут. И вот сидят советские писатели в ресторане, пьют коньяк. За соседним столом сидит одинокий человек и потягивает красненькое слабенькое винцо. Чувствуется, что он понимает русскую речь.
– А вы что же коньячок-то? – спросили у него.
– Так ведь коньячок-то кусается.
Оказалось, что это Бунин.
– Ну и что он? Как он? О чем вы с ним говорили? – забросал я вопросами Полторацкого.
– А мы с ним не говорили, – как бы даже испуганно поспешил ответить Виктор Васильевич.
– Но почему?
– Как почему? Он же – белоэмигрант.
Есть в моей «копилке» и еще один эпизод. В Карачарове на Волге сидят в домике два русских писателя: Иван Сергеевич Соколов-Микитов и Константин Федин, председатель СП СССР. Они ждут в гости местного секретаря горкома. А на стене висит портрет Бунина. А на дворе шестидесятые годы. Федин и говорит Соколову-Микитову:
– Вань, давай снимем на этот вечер портрет Бунина. Все же придет секретарь горкома…
– Да что ты, Костя. Он Бунина в лицо не знает. Он подумает, что это я в молодости.
– Так-то так, но все же лучше бы снять…
Нет никакой необходимости мне, тем более что не в специальной статье о Бунине, а, так сказать, попутно, писать о Бунине литературоведчески, выставлять оценки, награждать эпитетами. Известный писатель, знаменитый писатель, великий русский писатель, тонкий лирик, проникновенный пейзажист, яркий художник и т. п. Именем Ивана Алексеевича Бунина сказано все. Моя мысль, в частности, сосредоточивается не вокруг литературных заслуг Ивана Алексеевича. Но вокруг гражданского и просто человеческого (но русскочеловеческого) поведения его в самые трудные годы (к сожалению, десятилетия) жизни.
Жил он бедно, если не впроголодь. Но все же, однако, держал повара, хотя и заказывали ему ежедневно на завтрак манную кашу. В 1933 году Ивану Алексеевичу была присуждена Нобелевская премия (тогда ее не давали еще кому попало). Повар, с его французским остроумием, спросил:
– На завтрак, как всегда, манная каша?
– Нет, нет, нет! – с хохотом закричали Бунины.
Но премии не могло хватить на всю жизнь. Алексей Толстой, находясь с Буниным в приятельских отношениях, уговаривал его ехать в СССР.
– Там встретят тебя с колокольным звоном.
– Ну? А я слышал, что все колокола там сброшены и больше не звонят.
Бунин прожил в эмиграции со сжатыми челюстями, ни разу не колебнувшись в своих антипатиях к большевикам и советской власти. Он всегда видел в них антинародную, антирусскую дьявольскую силу и с этим убеждением прожил до конца жизни. Вот хотя бы один пример его непримиримости. Это из его переписки с Марком Алдановым (Ландау). Алдановы жили в Америке и пытались издавать Бунина. Отрывок этот, правда, из письма не самому Алданову, но Вере Александровне, которая заведовала у Алданова редакционным отделом:
«9 сентября 1951 года
Дорогая Вера Александровна!
Получил Ваше письмо ко мне от 6 сентября, Ваше сообщение, что те три книги мои, которые хочет издать фордовское Издательство имени Чехова, могут быть изданы только при том условии, если я соглашусь печатать их по так называемой „новой“ орфографии. Но я согласиться на это ни в коем случае не могу – как не согласился бы сам Чехов, если бы ему предложили издаваться по этой орфографии, – я хорошо знал Чехова и поэтому смею Вас уверить в этом.
Воспроизвожу дословно, с сохранением Вашей орфографии, то, что Вы мне пишете:
„Совет попечителей на заседании, состоявшемся в конце августа, постановил, что все книги без исключения должны печататься по новой орфографии. Мотивы, продиктовавшие это решение, серьезны: в результате предварительного обследования выяснилось, что в Нью-Йорке нет наборщиков, знающих старое правописание; кроме того, новое правописание чуть не на четверть сокращает объем книги; решающим, однако, является третье соображение: нынешние читатели, особенно из младшего поколения, старого правописания совсем не знают“.
Возражаю:
Не может быть того, чтобы не нашелся в Нью-Йорке наборщик, который мог бы набрать мою книгу постаройорфографии: всего четыре года тому назад был напечатан в „Новом журнале“ мой рассказ „Ловчий“ по старой орфографии; куда же девался этот наборщик, неужели он умер и его совершенно некем заменить?
Вы ошибаетесь, что новое правописание „чуть не на четверть“ сокращает объем книги: на четверть не сокращает, но, конечно, сокращает, если всюду не ставить, как это делалось прежде, твердый знак; но я на твердом знаке не настаиваю, – вполне согласен обойтись без него (но, конечно, не в середине слова, где вы ставите нечто просто страшное для русского языка, а именно: апостроф!).
Затем Вы говорите, что Ди-Пи, особенно из младшего поколения, старого правописания совсем не знают. Что значит: не знают? Не смогут прочитать слова, если в нем стоит i или ять? Этого не может быть! А как же даже не Ди-Пи, а молодые люди в России читают книги, изданные до революции и в сотнях экземпляров собранные, например, в Румянцевском музее в Москве или в Публичной библиотеке в Петербурге? Нет, они прекрасно читают эти книги, знаю, что читают и мои книги, изданные до революции и находящиеся в подобных огромных книгохранилищах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46