Мне хотелось выйти с Биллом на свежий воздух, на шумные улицы. Мы знали, что теперь все будет хорошо. Вокруг постели Антонио собрались родные и друзья, и мне не хотелось им мешать. Было самое время идти в музей Прадо. Там разное освещение в разные часы дня.
Я думал о том, что уже давал себе слово не дружить ни с одним матадором, пока он не уйдет с арены, но и это мое здравое намерение постигла та же участь, что и остальные. В вестибюле больницы я столкнулся с матадором, из-за которого когда-то принял такое решение. В то утро он показался мне очень старым и морщинистым. Это был отец Антонио, и он сказал мне:
— Все хорошо, правда?
— Да. Рана отличная, чистая.
— Я стоял возле тебя, когда ее открыли.
— А я тебя не заметил.
— Да, — сказал он. — Мы оба смотрели на рану.
Когда Антонио и Кармен вышли из самолета на приветливом маленьком аэродроме в Малаге, он тяжело опирался на палку, и мне пришлось помочь ему пройти через зал ожидания и сесть в машину. Прошла неделя с тех пор, как я простился с ним в больнице. И он и Кармен смертельно устали от поездки, и после ужина в тесном кругу я помог отвести его в отведенную им спальню.
— Ты ведь рано встаешь, Эрнесто? — спросил он. Я знал, что он спит до полудня, а то и позже во время гастрольных поездок.
— Да, но ты встаешь поздно. Спи, сколько спится, и хорошенько отдохни.
— Я хочу выйти вместе с тобой. На ферме я всегда встаю рано.
Утром — трава в саду еще была мокрая от росы — он один, опираясь на палку, поднялся по лестнице и прошел по коридору до моей комнаты.
— Хочешь пройтись? — спросил он.
— Хочу.
— Так идем, — сказал он. Палку он положил на мою кровать. — Палке конец, — сказал он. — Оставь ее себе.
Мы гуляли с полчаса, и я бережно поддерживал его под локоть, чтобы он не упал.
— Вот это сад, — сказал он. — Больше мадридского Ботанико.
— А дом чуть поменьше Эскуриала. Зато тут нет погребенных королей, можно пить вино, и даже петь разрешается.
Почти во всех испанских кафе и тавернах висит объявление: «Петь не разрешается».
— Будем петь, — сказал он. Мы еще погуляли, пока я не решил, что с него довольно. И тут он сказал: — Я привез тебе письмо от Тамамеса, там сказано, какое мне нужно лечение.
Я подумал, что, может быть, прописанные лекарства и витамины найдутся у нас, а нет, так я достану их в Малаге или съезжу за ними в Гибралтар.
— Вернемся в дом, я прочту письмо, и мы сразу приступим к лечению. Незачем терять время.
Я остался в прихожей, а он пошёл в свою комнату, стараясь не хромать, но держась одной рукой за стену. Через несколько минут он принес мне маленький конвертик, на котором стояло мое имя. Я вскрыл конвертик, вынул визитную карточку и прочел: «Уважаемый коллега. Сдаю на ваше попечение моего пациента Антонио Ордоньеса. Если вам придется его оперировать, то con mano duro (да не дрогнет у вас рука). Ваш Маноло Тамамес».
— Ну как, Эрнесто? Приступим к лечению?
— Я полагаю, что не мешало бы выпить по стаканчику кампаньяс, — сказал я.
— Ты думаешь, это полезно? — спросил Антонио.
— Рановато, конечно, в такой час. Но в качестве послабляющего можно.
— А купаться будем?
— Только после полудня, когда вода потеплеет.
— Может быть, холодная вода принесет пользу.
— А может быть, ты застудишь горло.
— Ничего, я не застужу. Пошли купаться.
— Мы пойдем, когда вода нагреется от солнца.
— Ну ладно. Давай погуляем. Расскажи мне, что нового. Хорошо тебе писалось это время?
— Иногда очень хорошо. Иногда похуже. День на день не приходится.
— И у меня так. Бывают дни, когда совсем не можешь писать. Но люди заплатили, чтобы поглядеть на тебя, вот и стараешься изо всех сил.
— В последнее время ты неплохо писал.
— Да. Но ты понимаешь, о чем я говорю. И у тебя бывают дни, когда нет этого самого.
— Да. Но я все-таки что-то выжимаю из себя. Заставляю работать мозги.
— И я так. Но как чудесно, когда пишешь по-настоящему. Лучше всего на свете.
Он очень любил называть свою работу писательством.
Мы обычно говорили о многом и разном: о место художника в мире, о технике мастерства и профессиональных секретах, о финансах, иногда о политике и экономике. Случалось нам говорить и о женщинах, даже часто случалось, о том, что мы должны быть примерными мужьями, и еще мы иногда говорили о чужих женщинах, не наших, и о своих повседневных житейских делах и заботах. Мы разговаривали все лето и всю осень, по пути с корриды на корриду, и за обеденным столом, и в любое время, когда Антонио отдыхал или поправлялся после раны. Мы придумали с ним веселую игру: оценивать людей с первого взгляда, как быков, привезенных для боя. Но это все было позже.
В тот первый день в «Консуле» мы просто болтали и шутили, радуясь тому, что рана Антонио заживает и силы его восстанавливаются. Он немного поплавал, но рана его еще не совсем закрылась, и я сделал ему перевязку. На второй день он уже не хромал и наступал на больную ногу осторожно, но твердо. С каждым днем он чувствовал себя лучше и крепче. Мы ходили, купались, упражнялись в стрельбе в оливковой роще за конюшней, хорошо тренировались, хорошо ели и пили и отлично проводили время. Потом он пересолил — вздумал в ненастный день поехать искупаться в море, от сильной волны шов немного разошелся, и в рану попал песок, но я видел, что она в отличном состоянии, и только промыл ее, наложил повязку и наклеил пластырь.
Антонио и Кармен прочли мои романы и рассказы, которые были переведены на испанский язык, и он хотел поговорить о них со мной. Когда он обнаружил, что почерк у меня такой же скверный, как у него самого, он стал усиленно упражняться в каллиграфии и заявил, что Билл Дэвис, у которого был замечательный почерк и огромная библиотека, мой «негр» и что все мои книги на самом деле написаны им.
— Эрнесто совсем не умеет писать, — говорил он. — Мэри приходится все переписывать на машинке и переделывать. Мэри — женщина образованная, культурная, вот она и помогает ему. А Билл его негр. Эрнесто рассказывает ему всякие истории, когда они едут в город или еще куда-нибудь, а потом негр записывает их. Теперь я понял всю вашу механику.
— Неплохая механика, — сказал я. — И машину водить мой негр тоже умеет.
— Я расскажу тебе очень страшные истории, просто чудовищные. Потом ты перескажешь их негру, а он уж обработает их. Мы подпишемся под ними оба, а деньги пойдут в общий фонд нашей фирмы.
— Как бы мой негр не надорвался, — сказал я. — А то еще ночью уснет за баранкой.
— Мы накачаем его черным кофе и витаминами, — сказал Антонио. — И, пожалуй, лучше сначала продавать нашу писанину под одним твоим именем, пока мое еще не прославилось в литературе. Как идут наши дела под твоим именем?
— Помаленьку.
— Верно, что нам могут только один раз присудить эту шведскую премию?
— Верно, — сказал я.
— Какая несправедливость, — сказал Антонио.
За то время, что Антонио оправлялся от раны, Луис Мигель выступал четыре раза, и по всем отчетам выходило, что он превзошел самого себя. Я был занят Антонио и своей работой и не следил за тем, каковы были рога у его быков. В Малаге тогда не оказалось ни одного из близких знакомых, у кого я мог бы это проверить. Я виделся с Мигелем и говорил с ним, когда после своего шумного успеха в Гренаде он приехал навестить Антонио в больнице, и мне очень хотелось увидеть его на арене.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Я думал о том, что уже давал себе слово не дружить ни с одним матадором, пока он не уйдет с арены, но и это мое здравое намерение постигла та же участь, что и остальные. В вестибюле больницы я столкнулся с матадором, из-за которого когда-то принял такое решение. В то утро он показался мне очень старым и морщинистым. Это был отец Антонио, и он сказал мне:
— Все хорошо, правда?
— Да. Рана отличная, чистая.
— Я стоял возле тебя, когда ее открыли.
— А я тебя не заметил.
— Да, — сказал он. — Мы оба смотрели на рану.
Когда Антонио и Кармен вышли из самолета на приветливом маленьком аэродроме в Малаге, он тяжело опирался на палку, и мне пришлось помочь ему пройти через зал ожидания и сесть в машину. Прошла неделя с тех пор, как я простился с ним в больнице. И он и Кармен смертельно устали от поездки, и после ужина в тесном кругу я помог отвести его в отведенную им спальню.
— Ты ведь рано встаешь, Эрнесто? — спросил он. Я знал, что он спит до полудня, а то и позже во время гастрольных поездок.
— Да, но ты встаешь поздно. Спи, сколько спится, и хорошенько отдохни.
— Я хочу выйти вместе с тобой. На ферме я всегда встаю рано.
Утром — трава в саду еще была мокрая от росы — он один, опираясь на палку, поднялся по лестнице и прошел по коридору до моей комнаты.
— Хочешь пройтись? — спросил он.
— Хочу.
— Так идем, — сказал он. Палку он положил на мою кровать. — Палке конец, — сказал он. — Оставь ее себе.
Мы гуляли с полчаса, и я бережно поддерживал его под локоть, чтобы он не упал.
— Вот это сад, — сказал он. — Больше мадридского Ботанико.
— А дом чуть поменьше Эскуриала. Зато тут нет погребенных королей, можно пить вино, и даже петь разрешается.
Почти во всех испанских кафе и тавернах висит объявление: «Петь не разрешается».
— Будем петь, — сказал он. Мы еще погуляли, пока я не решил, что с него довольно. И тут он сказал: — Я привез тебе письмо от Тамамеса, там сказано, какое мне нужно лечение.
Я подумал, что, может быть, прописанные лекарства и витамины найдутся у нас, а нет, так я достану их в Малаге или съезжу за ними в Гибралтар.
— Вернемся в дом, я прочту письмо, и мы сразу приступим к лечению. Незачем терять время.
Я остался в прихожей, а он пошёл в свою комнату, стараясь не хромать, но держась одной рукой за стену. Через несколько минут он принес мне маленький конвертик, на котором стояло мое имя. Я вскрыл конвертик, вынул визитную карточку и прочел: «Уважаемый коллега. Сдаю на ваше попечение моего пациента Антонио Ордоньеса. Если вам придется его оперировать, то con mano duro (да не дрогнет у вас рука). Ваш Маноло Тамамес».
— Ну как, Эрнесто? Приступим к лечению?
— Я полагаю, что не мешало бы выпить по стаканчику кампаньяс, — сказал я.
— Ты думаешь, это полезно? — спросил Антонио.
— Рановато, конечно, в такой час. Но в качестве послабляющего можно.
— А купаться будем?
— Только после полудня, когда вода потеплеет.
— Может быть, холодная вода принесет пользу.
— А может быть, ты застудишь горло.
— Ничего, я не застужу. Пошли купаться.
— Мы пойдем, когда вода нагреется от солнца.
— Ну ладно. Давай погуляем. Расскажи мне, что нового. Хорошо тебе писалось это время?
— Иногда очень хорошо. Иногда похуже. День на день не приходится.
— И у меня так. Бывают дни, когда совсем не можешь писать. Но люди заплатили, чтобы поглядеть на тебя, вот и стараешься изо всех сил.
— В последнее время ты неплохо писал.
— Да. Но ты понимаешь, о чем я говорю. И у тебя бывают дни, когда нет этого самого.
— Да. Но я все-таки что-то выжимаю из себя. Заставляю работать мозги.
— И я так. Но как чудесно, когда пишешь по-настоящему. Лучше всего на свете.
Он очень любил называть свою работу писательством.
Мы обычно говорили о многом и разном: о место художника в мире, о технике мастерства и профессиональных секретах, о финансах, иногда о политике и экономике. Случалось нам говорить и о женщинах, даже часто случалось, о том, что мы должны быть примерными мужьями, и еще мы иногда говорили о чужих женщинах, не наших, и о своих повседневных житейских делах и заботах. Мы разговаривали все лето и всю осень, по пути с корриды на корриду, и за обеденным столом, и в любое время, когда Антонио отдыхал или поправлялся после раны. Мы придумали с ним веселую игру: оценивать людей с первого взгляда, как быков, привезенных для боя. Но это все было позже.
В тот первый день в «Консуле» мы просто болтали и шутили, радуясь тому, что рана Антонио заживает и силы его восстанавливаются. Он немного поплавал, но рана его еще не совсем закрылась, и я сделал ему перевязку. На второй день он уже не хромал и наступал на больную ногу осторожно, но твердо. С каждым днем он чувствовал себя лучше и крепче. Мы ходили, купались, упражнялись в стрельбе в оливковой роще за конюшней, хорошо тренировались, хорошо ели и пили и отлично проводили время. Потом он пересолил — вздумал в ненастный день поехать искупаться в море, от сильной волны шов немного разошелся, и в рану попал песок, но я видел, что она в отличном состоянии, и только промыл ее, наложил повязку и наклеил пластырь.
Антонио и Кармен прочли мои романы и рассказы, которые были переведены на испанский язык, и он хотел поговорить о них со мной. Когда он обнаружил, что почерк у меня такой же скверный, как у него самого, он стал усиленно упражняться в каллиграфии и заявил, что Билл Дэвис, у которого был замечательный почерк и огромная библиотека, мой «негр» и что все мои книги на самом деле написаны им.
— Эрнесто совсем не умеет писать, — говорил он. — Мэри приходится все переписывать на машинке и переделывать. Мэри — женщина образованная, культурная, вот она и помогает ему. А Билл его негр. Эрнесто рассказывает ему всякие истории, когда они едут в город или еще куда-нибудь, а потом негр записывает их. Теперь я понял всю вашу механику.
— Неплохая механика, — сказал я. — И машину водить мой негр тоже умеет.
— Я расскажу тебе очень страшные истории, просто чудовищные. Потом ты перескажешь их негру, а он уж обработает их. Мы подпишемся под ними оба, а деньги пойдут в общий фонд нашей фирмы.
— Как бы мой негр не надорвался, — сказал я. — А то еще ночью уснет за баранкой.
— Мы накачаем его черным кофе и витаминами, — сказал Антонио. — И, пожалуй, лучше сначала продавать нашу писанину под одним твоим именем, пока мое еще не прославилось в литературе. Как идут наши дела под твоим именем?
— Помаленьку.
— Верно, что нам могут только один раз присудить эту шведскую премию?
— Верно, — сказал я.
— Какая несправедливость, — сказал Антонио.
За то время, что Антонио оправлялся от раны, Луис Мигель выступал четыре раза, и по всем отчетам выходило, что он превзошел самого себя. Я был занят Антонио и своей работой и не следил за тем, каковы были рога у его быков. В Малаге тогда не оказалось ни одного из близких знакомых, у кого я мог бы это проверить. Я виделся с Мигелем и говорил с ним, когда после своего шумного успеха в Гренаде он приехал навестить Антонио в больнице, и мне очень хотелось увидеть его на арене.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27