Впоследствии я спросил его, как это случилось. Он сказал, что Луису Мигелю достались быки получше, но и сам он работал много хуже, чем в предыдущих боях этого сезона.
— Мы плохо тренировались в Памплоне, — сказал я.
— Пожалуй, мы тренировались не совсем так, как нужно, — согласился он.
Мы не собирались тренироваться в Памплоне, но и не предвидели, что ранним утром один из быков Пабло Ромеро нападет на Антонио и ткнет его рогом в правую икру, а Антонио после перевязки и противостолбнячной прививки не будет обращать на рану внимания. Он танцевал всю ночь напролет, чтобы нога не одеревенела, а на другое утро опять бежал за быками, чтобы показать своим памплонским приятелям, что он отказался выступать у них не потому, что ему не понравились быки. Он даже ни разу не глянул на свою рану и не показал ее хирургу при цирке, чтобы никто не подумал, что он придает ей хоть малейшее значение, и чтобы не волновать Кармен. Когда немного спустя рана нагноилась, Джордж Сэвирс, врач из Сан-Вэлли, наш хороший знакомый, промыл ее, перевязал как следует, и делал это каждый день, а потом Антонио с еще не закрывшейся раной уехал на бой быков в Пуэрто-де-Санта-Мария.
Потом я узнал от друзей, что в Пуэрто у Луиса Мигеля действительно были идеальные быки, и работал он превосходно, а потом пустил в ход все свои трюки и даже поцеловал одного быка в морду. Антонио достались два никудышных быка, причем второй из них был очень опасен. Первого быка он убил неудачно, но из второго, очень трудного, он выжал все, что мог, и убил его с блеском, за что и получил в награду ухо. Мондено показал хороший класс с обоими своими быками, очень нелегкими, и за первого его тоже наградили ухом. Но героем дня был Луис Мигель.
Я задержался в Памплоне, потому что во время купанья в Ирати Мэри наткнулась на камень и сломала большой палец на ноге. Нога у нее сильно болела, и она ходила с трудом, тяжело опираясь на палку. Возможно, что мы все-таки хватили через край, гуляя на фиесте. В первый же вечер мы с Антонио приметили очень элегантный маленький автомобиль французской марки, в котором сидели двое, мужчина и очаровательная молодая девушка. Антонио, прыгнув на капот, остановил машину. С нами был и Пепе Домингин, и как только седоки вышли, мы объявили мужчине, который оказался французом, что он может идти, а девушку мы берем в плен. И машину тоже возьмем, так как у нас затруднения с транспортом. Француз отнесся к этому весьма добродушно. Выяснилось, что девушка — американка, а он только провожает се до гостиницы, где она должна встретиться со своей подругой. Мы сказали, что все устроим и Vive la France et les pommes de terre frites3.
Негр Билл, знавший все улицы Памплоны, разыскал подругу, — пожалуй, еще более очаровательную, чем первая пленница, и мы гурьбой отправились по разукрашенным флагами темным, узким улочкам старого города в кабачок, куда Антонио непременно хотел затащить нас, и там мы допоздна танцевали и пели. Потом мы отпустили наших пленниц на честное слово, и утром обе они, свежие, хорошенькие и нарядные, явились в бар Чоко, когда первые танцоры и барабанщики шли мимо, направляясь на площадь, и весь июль они не только не помышляли о побеге, но безропотно дали увезти себя в конце месяца на ферию в Валенсию. Любопытный получился месяц, можете мне поверить.
Захват хорошеньких пленниц не всегда встречает одобрение в семейном кругу, но наши были такие милые и уживчивые, так легко и весело переносили плен, что все жены радушно принимали их, и даже Кармен согласилась с нашим мнением, когда познакомилась с ними в «Консуле», где 21 июля мы справляли ее день рождения вместе с моим.
Тем временем мы нашли способ рассеивать угар фиесты и спасаться от шума, который кое-кому из нашей компании действовал на нервы. Для этого мы с утра уезжали на берег реки Ирати, куда-нибудь за Аойс, гуляли, купались и возвращались в город только к бою быков. Следуя по течению этой прелестной, богатой форелью речки, мы с каждым днем забирались все глубже в дебри девственного леса Ирати, который ничуть не изменился со времен друидов. Я думал, там все вырублено и погублено, но нет, он такой же, как был, — последний большой лес средневековья, с огромными буками и вековым ковром мха, на котором так мягко, так чудесно лежать. С каждым днем мы все дальше и дальше забирались и все больше опаздывали на бой быков и в конце концов вовсе пропустили последнюю новильяду, проведя день в одном заповедном уголке, о котором я больше ничего не скажу, потому что мы надеемся еще туда вернуться и вовсе не желаем застать там полсотни легковых машин и джипов. Лесная дорога вывела нас почти ко всем тем местам, куда мы добирались пешком в годы, описанные мною в книге «И восходит солнце», — впрочем, в Ронсеваль и теперь иначе как пешком, карабкаясь по кручам, не доберешься.
Я так радовался, вновь обретя все эти места и найдя их неопоганенными, что ни разные новшества в Памплоне, ни наводнявшие ее толпы не имели для меня значения. Мы отыскали свои излюбленные кабачки вроде «Марсельяно» и, как в былое время, ходили туда по утрам, после encierro, завтракать, пить вино и петь песни; «Марсельяно», где деревянные столы и деревянные ступени лестницы вымыты и выскоблены до того, что сверкают чистотой, словно тиковая палуба яхты, если не считать пролитого на столах вина, но это лишь к украшению. Вино было так же приятно на вкус, как и тогда, когда нам было по двадцать лет, еда по-прежнему великолепная. Песни пелись те же, но были и новые, хорошие песни, с выкриками и притоптыванием под дудку и барабан. Лица, молодые когда-то, постарели, как и мое, но все мы очень хорошо помнили, какими мы были в те годы. Глаза остались прежними, и растолстеть никто не растолстел. Ни у кого не залегла горечь в углах рта, хотя глазам, быть может, пришлось повидать многое. Горькие складки в углах рта — первый признак поражения. Поражения здесь не потерпел никто.
Светская наша жизнь проходила в баре Чоко, под аркадами близ отеля, где когда-то был хозяином Хуанито Кинтана. Здесь, в этом баре, один молодой американский журналист выразил мне свое сожаление, что не мог быть с нами в Памплоне тридцать пять лет тому назад, когда я ездил по стране, и знакомился с народом, и знал испанцев, и болел душой за них, и за их родину, и за свою работу, а не растрачивал время в барах, напрашиваясь на льстивые похвалы, восхищая прихвостней своими остротами и раздавая автографы. Все это и еще многое в том же роде содержалось в письме, которое он мне написал после того, как я его выругал, потому что он не пришел за билетами на бои быков, раздобытыми мной для него у одного знакомого перекупщика. Журналисту было лет двадцать с небольшим, и в двадцатые годы он бы так же рубил сплеча, как и в пятидесятые. Он не знал, что то, о чем он говорит, никуда не может деться, нужно только уметь это увидеть. Он этого не знал, и, когда он пытался корить меня Памплоной, на его красивом юношеском лице, у верхней губы, уже обозначались горькие черточки. То, о чем он говорил, никуда не делось и было открыто для него, но он не видел.
— Что вы с ним возитесь, с этим слизняком, — сказал Хотч. Хотч, иначе Эд Хотчнер, был наш давнишний приятель и уже месяц путешествовал вместе с нами, как и доктор Джордж Сэвирс.
— Он вовсе не слизняк, — сказал я. — Он будущий редактор «Ридерс Дайджест».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27