– Ну, ничего, ничего. Надо идти. – Михаил Аверьянович глядел на неё добрыми, сочувствующими глазами.
Ему было и больно оттого, что известие, принесённое Настенькой, нисколько не обрадовало её мать, и в то же время он хорошо понимал её состояние, понимал, как тяжела, как страшна для неё эта встреча; ещё неизвестно, какое сообщение было бы для Фроси ужасней – то, с каким прибежала сейчас Настенька, или то, из которого Фрося узнала бы, что муж её убит…
– Мам, мам… Дедушка!.. Идёмте же скорее! – звала их Настенька, и это вывело свёкра и его невестку из минутного оцепенения.
Они быстро пошли лесной дорогой в село.
Возле Ужиного моста Фрося остановилась.
– Передохнем маленько. Сердце зашлось что-то. – Она прислонилась спиной к перилам и часто, трудно дышала. На белом, как мрамор, лбу её выступила испарина. Губы непроизвольно, сами собой шептали: «Господи, спаси меня, грешную!»
Дальше, до самого дома, Михаил Аверьянович вёл её под руку. – Настенька крепко вцепилась в материну юбку, да так и вошла в избу.
Сияющая Олимпиада Григорьевна носила от печки в переднюю какие-то закуски. Дарьюшка помогала ей. Старая Настасья Хохлушка, очевидно чувствуя приближение грозы, сидела на длинной лавке, облепленная детьми, сидела, как клушка, готовая укрыть, защитить своих птенцов. Николай, Пётр, Карпушка и ещё несколько затонских мужиков в передней пили водку. Николай – при мундире, в синих брюках, рыжие усы закручены чёрт знает как – был хмелен и весел. Однако при виде жены белые глаза его ещё больше побелели, усы задёргались. Все, кто был в комнате и громко разговаривал, ожидающе примолкли. Пётр Михайлович принялся стричь воздух двумя своими пальцами. Иван Мороз, раньше всех из Фросиной родни прослышавший о приезде Николая Харламова, не донеся стакана до раскрытого уже в готовности рта, так и застыл, как бы внезапно чем-то поражённый.
Фрося подгибающимися, плохо слушающимися её ногами робко приблизилась к столу, низко поклонилась:
– Здравствуй, Коля. С приездом тебя…
Злая усмешка шевельнулась в усах. И он крикнул-скомандовал, особенно нажимая на благоприобретённое им в тыловых городах, чуждое затонцам «а»:
– Атставить!
Фрося вздрогнула и выпрямилась.
– Коля…
– Атставить!
Унтер-офицер по воинскому званию и ротный писарь по должности, Николай Михайлович в армии не имел своих подчинённых, и по этой причине ему никогда не удавалось командовать, – с тем большим удовольствием он делал это сейчас, когда перед ним стоял один-единственный человек, который полностью в его власти и который к тому же тяжко провинился перед ним. И, упиваясь и этой властью, и возможностью беспрепятственно чинить суд свой, он на малейшее движение её отвечал этой глупой и злой командой: «Атставить!»
Он не глянул на отца и потому не видел, как темнел лицом Михаил Аверьянович, не слышал, как хрустнули пальцы, скрученные в железный кулак за его спиной. Михаил Аверьянович неслышно подошёл к столу и глыбищей навис над служивым, сделавшимся вдруг опять маленьким и беспомощным. Отец спокойно осведомился:
– Скажи, Микола, там, откуда ты заявился, все такие дураки али ты один? – И, уже не в силах сдержаться, грозно выдохнул: – Мерзавец! Запорю сукиного сына!.. – Переведя взгляд на Олимпиаду Григорьевну, приготовившуюся было заступиться за своего любимца и теперь, под этим его тяжким, как кувалда, взглядом утратившую всю решительность, спросил: – Ты, глупая баба, сболтнула?
Пальцы за спиной вновь звучно и обещающе хрустнули. И, как бы только и ожидая этой минуты, в переднюю тёмным и мягким шаром вкатилась Настасья Хохлушка.
– Що ты надумав, батька? – накинулась она на сына. – Господь с тобой! Молодое дело – помирятся! – И заговорила и забегала по избе, наполнив всю её крупным своим, не по летам подвижным телом и певучим, воркующим, странно успокаивающим всех голосом: – Фрося, детынька, а ты б в ноги, в ноги ему, он и того… трохи охолонет, отойдёт, простит тебя. С кем греха не бывает!..
Фрося послушалась и встала на колени:
– Прости меня, Христа ради, Коля!
– Атставить!
И, как бы обожжённая этим обидным словом, Фрося метнулась к двери. И нельзя было понять отчего – оттого ли, что случилось уж слишком неожиданно, оттого ли, что все были поражены тягостной этой сценой, но только никто не попытался удержать её, а когда опомнились, было уже поздно: Фрося пропала…
Фрося и сама не сумела бы рассказать в точности, где была, где пряталась остаток дня, прежде чем оказалась в этих зарослях на берегу Вишнёвого омута. Был поздний вечер, пели, захлёбываясь, соловьи. Круглый глаз омута светился тихо и загадочно. Теплынь. Фросю, однако, била лихорадка. Камень, который она должна была повесить себе на шею, лежал у её босых ног, касаясь их своим холодным и острым краем. И от этого острого холода у неё стыло всё внутри, губы леденели, тряслись.
Фрося не знала, что всюду за нею по пятам шла Улька, и потому чуть не умерла от страху, когда позади послышался шорох раздвигаемых ветвей.
– Кто там? – вскрикнула Фрося и, оглянувшись, узнала Ульку. – Ульянушка, тётя Ульяна, ты?
Улька стояла уже рядом и глядела на Фросю осуждающе своими светившимися в темноте и вроде бы уж и не безумными глазами.
– Доченька, не надо, – хрипло говорила она, вцепившись в Фросины плечи сухими, жёсткими пальцами. – Пойдём отсюда, пойдём!..
Фрося подчинилась.
На маленькой, давным-давно выдолбленной Михаилом Аверьяновичем лодке они переплыли через Игрицу, недавно вошедшую в свои берега после весеннего половодья, и оказались в харламовском саду.
Здесь соловьи пели ещё яростнее. Яблони отцветали, укрывая землю белой и бледно-розовой душистой порошей не успевших ещё увянуть лепестков.
Фрося, подойдя к медовке, обняла её, точно самую близкую свою подругу, и опять, как тогда в риге, сладко дрогнуло у неё внутри: она застонала. Соловьи примолкли, испуганно прислушиваясь: где-то неподалёку проснулся лесной петушок и дважды уронил своё тревожно-сердитое: «Худо тут, худо тут!» Коростель заскрипел, как всегда, надсадно и неприятно громко. Из-под нависших над рекою тальников снялась пара уток – разрезаемый их крыльями воздух тоже застонал, будто раненый.
Фросю по-прежнему била лихорадка. Дрожь её тела передавалась яблоне, и медовка так же судорожно вздрагивала, осыпая стоявших под нею женщин дождём нежных своих, невесомых лепестков.
Вдруг Фрося качнулась, как от внезапного удара, и, замерев, стала напряжённо слушать что-то. Лицо её тотчас же осветилось под скупыми лучами молодой луны такой непередаваемой и вместе с тем такой простой и земной радостью, для определения которой не придумано ещё слов и которую знают лишь матери, потому что только их природа одарила самым великим и бесценным даром – услышать однажды под своим сердцем нетерпеливое и властное движение новой жизни. Фрося и Улька крепко обнялись и бормотали что-то бессвязное, рождённое только сердцем, им же одним и понимаемое. Потом они присели под яблоней и просидели почти до рассвета. Лишь под утро ушли в шалаш и убаюканные птичьим пением, заснули там наконец крепким сном.
А поутру в сад потянулась харламовская семья.
Первым появился там Михаил Аверьянович, разбудивший Фросю и Ульку. Позже пришли женщины – Настасья Хохлушка, Пиада и Дарьюшка, затем звонкоголосой ватагой ворвались ребятишки, предводительствуемые Ванюшкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71