Забыл сказать вам, что помочился я из окна еще ночью, а то бы не вытерпел и – быть беде. Не знаю, сколько так прошло времени. На часы я старался не смотреть.
Наконец послышались голоса Федора и начальника конвоя. Оба они зашли в прорабскую, и между ними состоялся разговор. Деловой разговор. Я понял из него, что начальник конвоя строит на имя своей матери здоровенную домину и ему нужны стройматериалы. Секретность сделки он гарантировал. Федор сказал, что ему не жалко казенных материалов, ибо их разворовывали и будут разворовывать все, начиная с секретаря райкома и кончая начуправления МВД.
Но он хочет, чтобы платой за доски, паркет, гвозди, краску, железо и кирпич была возсть закупать для бригады приварок в вольных магазинах, передача писем, снабжение махоркой и одеколоном для питья «Красная Москва». Начальник согласился.
– С тобой легко, Пескарев, – сказал он.
– А с тобой намного легче, – ответил Федор, после чего начальник ушел.
Федор крикнул кому-то, чтобы его до обеда не дергала ни одна падла. Он занят нарядами и хочет покемарить (поспать). Вот тут я заворочался, вылезая из-за ящиков, но совсем на всякий случай не вылез. В общем, когда Федор с недовольным возгласом: «Ну, что еще там?» – подошел к моему загашнику (тайнику), я не стал орать всякие слова, я только, улыбаясь торжествующе и радостно во все свое счастливое рыло, смотрел на хлопающего ушами Федора…
Не буду вам здесь пересказывать, о чем и как мы говорили в первые минуты, говорили то шепотом, то жестами и просто без слов понимали друг друга, чокаясь и закусывая коньяк столичной бациллой (самая лучшая закуска) из Яшиного магазина.
Вы бы попробовали вот так полулежа проторчать за ящиками в узком пространстве три дня и три ночи. Выбирался я из зоны вечером после снятия бригады, спаивал механика и снова возвращался ночевать в прорабскую. Федор успел перетащить на себе в лагерь теплые вещи. Чеснок, лук, сало и прочие дела он притырил на стройке. До весны у него была неплохая поддержка. Я знал, что свиданка со мной его подзарядила, и уехал, не погорев, слава богу, и не подведя под монастырь друга.
Уехал я и с радостью, что свиделись, и с ужасной тяжестью на душе от всего увиденного и услышанного. Пересказывать не стану. Читайте «Архипелаг», дорогие. Читайте и пересказывайте своим близким и знакомым. Может быть, они пошустрей засопротивляются всякой коммунистической, а точнее, фашистской заразе. Может быть, вы точнее поймете, на каких костях строилось общество развитого, как приучают его именовать цекистские мошенники, социализма.
Перейдем теперь опять ко мне. Вы и так заждались окончания этого письма.
Несколько дней никто меня никуда из тихой палаты не дергал. Я наслаждался покоем, выздоровлением головы и ребер и сладко обмирал от надежды возвратиться вскоре домой. Я приглядывался к сестрам, медбратьям и врачам, пытаясь просечь в них того, кто выносил информацию из психушки. Я обмозговывал каждый взгляд, брошенный на меня, и придавал значение даже случайным словам врачей, обращенным ко мне, но не мог даже строить предположений. Да и зачем? Дай бог здоровья и счастья человеку и подобным ему людям, благодаря которым и наша страна, и мир знают, что вытворяют «самые гуманные на свете» гэбэшники и партийные придурки с нормальными гражданами.
Про свою обиду я старался не думать, чтобы не растравлять душу. Я как бы подвел в душе итог своим отношениям с гнусной Сонькой (советская власть) и в который уж раз почувствовал и понял, что ни водородные бомбы, ни ракеты – ничего не прибавило ей благородства и великодушия. Как была с семнадцатого года мелким, коварным, лживым и жестоким грызуном, так и осталась. И вожди ее, за исключением, пожалуй, Никиты, которого похоронили по-человечески, в сырой земле, а не в кровавой стене, под стать ей.
Ты, Давид, крепни, сил набирайся, Бога благодари, что чекисты по недосмотру тебя не угрохали начисто, и жить готовься продолжать. Жизнь ведь за решетками ликует яростно! Ветер с карнизов капли дождя слизывает. Голубь парит в синеве, никакого всемирного тяготения не чуя. Люди своими и чужими делами занимаются. И чего только не происходит в одну только вот в эту минуточку на живой, сносящей терпеливо и милостиво все обиды и измывательства над собою, на нашей чудоподобной земле!
Вон мужичонку-людоеда, соседа моего бывшего, потащили санитары из «бублика» куда-то на экспертизу. Орет он, язык вываливает, вроде бы помешанный, но нет! Цепляется людоед за жизнь всеми когтями. Чует, что единственная для него возсть спасти шкуру – быть признанным больным с рождения безумцем. А ведь мне, ирод, открылся, поняв безошибочно, что не в моих правилах донести, настучать даже на него, на змея, которого любой человек должен, взяв перед Богом грех на свою душу, удавить сальным кухонным полотенцем и выбросить то полотенце на помойку. Мерзопакость.
Приперся он из своей затерянной на Тамбовщине глухомани в наш невезучий городишко свидеться с умирающей сестрицей. Наследство получить хотел: денег десять с лишним тысяч, дом и всякий скарб. И решил, людоедина, пойти купить что-нибудь в наш гастроном центральный. А жрать в гастрономе нечего, кроме прошлогоднего борща в банках ржавых, «Завтрака туриста», где перловка полусырая смешана с томатом и рыбными опилками, хлеба, соевых конфет и «Советского шампанского». Взял людоед шампанского, хлеба, кислой капусты и соевых конфет. В ярость, по его словам, ужасную пришел от такого выбора продуктов, но делать нечего. Жрать охота, а в доме умирающей из еды только герани пожухлые, неполитые и переживший не одно уже поколение хозяев фикус.
Даже собаки шелудивой не было в доме умирающей. А то людоедина закусил бы вымоченной в уксусе и затушенной в чугунке собачатиной. И вот, забыв от голодухи следить за выражением своей людоедской хари, вышел он на улицу, на проспект Ленина, со зверски горящими глазами и оскалив крепкие свои белоснежные красивые зубы. «Милиционера вон того молоденького зажарить бы сейчас на вертеле! Неплохо пошел бы он под шампанское и кислую гастрономовскую советскую, мать ее ети, капустку! Ишь, рыло наел, поросенок в фуражке!» – подумал тогда, оголодавшись, людоедина моя знакомая и, совсем забывшись, впервые за много лет скрытной жизни, облизываясь и сглатывая бешеные слюнки, стал заглядываться на пухленьких мальчишечек, дебелых бабенок и стройных, скачущих, как овечки, девушек… Забылся, змей, и это его погубило. Догнал тварюгу тупой колун.
– Извините, гражданин, ваши документы! – говорит ему запыхавшийся милиционер, которого «гражданин» воображал десять минут назад посаженным на вертел и потрескивающим над угольками.
Вынул мой сосед по «бублику» паспорт. И тут бросается на него с диким воплем интересная женщина, тянется наманикюренными ногтями выцарапать глаза и кричит, задыхаясь, побелевшими губами:
– Это – он!.. Он! Это людоед, товарищи!.. Не дайте ему уйти… Я не сумасшедшая!.. Это – людоед!
– Пройдемте, гражданин. Там разберемся. Следуйте, гражданка, за нами, – сказал жареный милиционер.
Вот тут-то и окатило нашего людоеда тухлой белой и холодной волной приближающегося возмездия. Открыл он по дороге в отделение шампанское, чтоб не пропало зря, вылакал его из горла, заел кислой капустой, что само по себе было частичной местью за все его злодеяния, и стал безумно хохотать, решив, что прикинуться бесноватым – единственный шанс на спасение от вечной каторги или смерти…
Он сразу же узнал в интересной женщине молоденькую девчонку, которую намеревался забить и сожрать в каком-то сибирском городе в голодном 1944 году.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75