Каким же примером, дорогие мои однопалатники по дому отдыха, служим мы своим детям? Вы только гляньте на них! Мы хоть самоотверженно старались не смотреть десятки лет правде в глаза, зажмуримшись, мы жили и ждали, что вот раскроем однажды глаза и варежки (рты) – и ослепительно вдарит в них солнце и воздух новой жизни. Не мне вам говорить, сколько чего и кого проморгали мы за это время и как, пока мы брели вслепую по столбовой дороге человечества, постукивая клюками по булыжнику пролетариата, гуляли всякие на обочинах, пользовавшиеся нашей временной, добровольно взятою на себя зачастую слепотой, всякие гуляли бессовестные жулики, кровопийцы и придурки. Но детишки-то наши зрячими были!
Зрячими! Стыдно, гнусно и больно до невозсти делается, когда глянешь теперь на самих себя со стороны как бы ихними глазами. Тошнит детишек от нас. Поэтому они борются с подобной тошнотой танцами-шманцами, пьянью, совокупительством с ранних лет и глубокой паразитической аполитичностью. Да!
Я лично на собраниях просидел и на митингах простоял некоторую значительную часть своей жизни, а у них пятки горят от одной информации в цеху о строительстве социализма в Эфиопии. И вот чую я с каждым днем все ясней, что скоро мне придется с трудовой вахты у доменной своей печи кандехать не своим ходом к другой печи – в крематории которая. Ну хорошо. Сгорю я там, пропылав и потрещав с минуточку, и останется от меня кучка пепла. Ну и что? Что я понял, прожив шестьдесят три года на этом белом свете? Ничего я не понял, хотя натужно пытался. Ни-че-го. Мне вдалбливали в голову каждый божий день, что имеется у меня, как и у вас, цель и что маршируем мы к ней семимильными шагами, не ожидая милости от природы и отбрасывая в сторону разную нечисть и хлам старого мира. Я раньше думал так… Залезу, бывало, под одеяло, прижмусь к своей бабе и думаю: все хорошо, Юра, несмотря на то, что все – плохо. Не уразуметь тебе слабым умишком, что все это плохое тоже работает на преодоление преград, отделяющих твой завод и прочий мир от совсем другой жизни. Если бы ты это понимал, если бы ты это поддерживал всем своим сердцем, а не только рабочим пердячим (энергия) паром, то и не бухтел бы ты мысленно под одеялом, подвергая сомнениям генеральную линию партии. Вот. А раз ты бухтишь и недовольство проявляешь, раз ты не можешь бесполезных, отрицательных явлений переварить в мозгу так, чтобы они стали положительными и полезными, как это случается с говном на твоем личном захудалом огородишке, значит, слепая ты тварь близорукая, значит, не видать тебе цели, как свинье после смерти своей собственной ветчины. И примирись ты лучше с тем, что тобою удобряют землю истории для лучших всходов и великих урожайных времен, примирись, Юра, не сомневайся. Не ты ведь один живешь в эти труднейшие годы. Миллионы вас – первопроходцев. И всем до чертиков по тем или иным причинам хре-но-ва-то. Хреновато, Юра! Ты же не можешь, как человек совестливый и незлобный, взять и вытащить за шкирку из глубины времен какого-нибудь заспанного и затруханного, вроде тебя, Кузьму Авдеича, пересадить его, словно клубничный ус, на свое место, чтобы самому вместо него с купчихами чай распивать на грядке Кузьмичевой жизни и запрелый зад почесывать? Не можешь, и смирись, Юра, и не проклинай за личную свою участь общую милую цель. Вот как, ребята. А я жмусь к бабе покрепче и яростно сомневаюсь под одеялом, муха меня ядовитая куснула в мозг и в душу. Я сомневаюсь под одеялом, ибо мне кажется, что громогласно на весь мир звучат мои внутренние слова и эхо от них раздается, как в Колонном зале.
Приглушенно я сомневаюсь. Во-первых, не все живут хреново, что несправедливо, раз у нас общая цель, раз решено вроде бы в революцию строить это будущее дело, мать его разъети, всем миром и всенародной артелью. И потом, если отвлечься от подобной вздорной несправедливости, то с чем же я прихожу в итоге не к общей цели, до нее мне уже не добраться, а с чем я подхожу к своей личной единственной смерти? С каким, ответьте мне, смыслом?
Не с вещественным к тому же, а с более, так сказать, высоким смыслом, который ты с собою унесешь неведомо куда и неведомо зачем, в отличие от телевизора прилипчивого, гнусно жужжащей стиральной машины и одеяла вот этого верблюжьего, обшитого веселенькими, пропади они пропадом, лоскутками?
Кто мне докажет, что с душою, с умом, с совестью и пользой прожил я свою трудовую жизнь? Ведь причастен я был своим согласием с ложью словесной и с молчаливым пособничеством творившемуся на глазах у меня многолетнему кровавому и лукавому злу, причастен был, но отмахивался от предостерегавшего оханья сердца. Я прислушивался не к нему, ясновидящему, но слабому, а к темным слепым умам, которые нашептывали мне сказки о вынужденности жертв и использования того оружия, которым отлично без зазрения совести владели наши беспощадные якобы враги, – оружия лжи, предательства, бесчестья, забвения семейной родственности и человеческого братства, оружия грязного попирания вековых святынь и гнусных плевков в живую воду преданий. Я прислушивался, дурак безмозглый, к темным слепым умам, соблазнившим людей сказками о близости новой жизни, и люди с холостой целеустремленностью тратили все свои рабочие и душевные силы на поддержание и развитие в себе заразы ложной веры, тратили порой безрассудно, порой корыстно, порой по-детски доверчиво и растратились вроде меня до того, что проморгали обиженно пронесшуюся мимо единственную жизнь, жизнь истинную, какой бы тяжкой и неожиданной ни была она в своих случайных выкрутасах. И все больше обдает наши бедные обманутые души по мере ее неостановимого удаления от нас ужасным холодом бессмысленного одиночества и бесконечной покинутости. Что же может быть страшней и заслуженнее такого, братцы вы мои, испытания? Я вам отвечу, но вы налейте мне еще полстакана. Еще страшнее – предсмертное прозрение, пришедшее весьма, казалось бы, просто в лике обыденного вопросика: а что, Юра, если цели-то никакой и нету? Что тогда? Я даже закричал, помню, под одеялом: это-о ка-ак не-е-ту? Баба моя, надо сказать, понимала с полуслова. Зевнула она, почесала себе ляжку и говорит: а вот так – нету, и все. Нету, Юра.
Залазь-ка ты лучше на меня, пока хоть я еще есть у тебя. И действительно, сам того как бы не сознавая, залезаешь в такие страшные минуты сомнения и испытания на бабу, забываешься на какой-то срок, с жадностью цепляясь за какую-никакую, но все ж таки жизнь, а не за пропаганду, вспыхиваешь, горишь, родименький, чудесно и незнакомо, словно в первый раз сгораешь, солнышко ты мое ясное, какая еще к черту цель мне мерещилась, пропади она пропадом, спать давай, чтобы не грызли душу сомнения, мать ее ети, вашу цель. Покидаю бабу. Хочу уснуть и не могу. Трясет меня. Страшно мне. Не укладывается никак в башке такое нелепое и чудовищное положение, когда оказывается, что цели-то впереди нет! И воз, это самое отвратительное во всей истории! Цели-то вовсе никогда и не было, то есть вообще не существовала она, как, например, Америка для Колумба поначалу или обратная сторона Луны, где наш космический корабль фотографию Ленина бросил. В ужас, в последний, в крайний ужас, иных слов для обозначения своего состояния не подберу, привело меня такое бесподобное положение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
Зрячими! Стыдно, гнусно и больно до невозсти делается, когда глянешь теперь на самих себя со стороны как бы ихними глазами. Тошнит детишек от нас. Поэтому они борются с подобной тошнотой танцами-шманцами, пьянью, совокупительством с ранних лет и глубокой паразитической аполитичностью. Да!
Я лично на собраниях просидел и на митингах простоял некоторую значительную часть своей жизни, а у них пятки горят от одной информации в цеху о строительстве социализма в Эфиопии. И вот чую я с каждым днем все ясней, что скоро мне придется с трудовой вахты у доменной своей печи кандехать не своим ходом к другой печи – в крематории которая. Ну хорошо. Сгорю я там, пропылав и потрещав с минуточку, и останется от меня кучка пепла. Ну и что? Что я понял, прожив шестьдесят три года на этом белом свете? Ничего я не понял, хотя натужно пытался. Ни-че-го. Мне вдалбливали в голову каждый божий день, что имеется у меня, как и у вас, цель и что маршируем мы к ней семимильными шагами, не ожидая милости от природы и отбрасывая в сторону разную нечисть и хлам старого мира. Я раньше думал так… Залезу, бывало, под одеяло, прижмусь к своей бабе и думаю: все хорошо, Юра, несмотря на то, что все – плохо. Не уразуметь тебе слабым умишком, что все это плохое тоже работает на преодоление преград, отделяющих твой завод и прочий мир от совсем другой жизни. Если бы ты это понимал, если бы ты это поддерживал всем своим сердцем, а не только рабочим пердячим (энергия) паром, то и не бухтел бы ты мысленно под одеялом, подвергая сомнениям генеральную линию партии. Вот. А раз ты бухтишь и недовольство проявляешь, раз ты не можешь бесполезных, отрицательных явлений переварить в мозгу так, чтобы они стали положительными и полезными, как это случается с говном на твоем личном захудалом огородишке, значит, слепая ты тварь близорукая, значит, не видать тебе цели, как свинье после смерти своей собственной ветчины. И примирись ты лучше с тем, что тобою удобряют землю истории для лучших всходов и великих урожайных времен, примирись, Юра, не сомневайся. Не ты ведь один живешь в эти труднейшие годы. Миллионы вас – первопроходцев. И всем до чертиков по тем или иным причинам хре-но-ва-то. Хреновато, Юра! Ты же не можешь, как человек совестливый и незлобный, взять и вытащить за шкирку из глубины времен какого-нибудь заспанного и затруханного, вроде тебя, Кузьму Авдеича, пересадить его, словно клубничный ус, на свое место, чтобы самому вместо него с купчихами чай распивать на грядке Кузьмичевой жизни и запрелый зад почесывать? Не можешь, и смирись, Юра, и не проклинай за личную свою участь общую милую цель. Вот как, ребята. А я жмусь к бабе покрепче и яростно сомневаюсь под одеялом, муха меня ядовитая куснула в мозг и в душу. Я сомневаюсь под одеялом, ибо мне кажется, что громогласно на весь мир звучат мои внутренние слова и эхо от них раздается, как в Колонном зале.
Приглушенно я сомневаюсь. Во-первых, не все живут хреново, что несправедливо, раз у нас общая цель, раз решено вроде бы в революцию строить это будущее дело, мать его разъети, всем миром и всенародной артелью. И потом, если отвлечься от подобной вздорной несправедливости, то с чем же я прихожу в итоге не к общей цели, до нее мне уже не добраться, а с чем я подхожу к своей личной единственной смерти? С каким, ответьте мне, смыслом?
Не с вещественным к тому же, а с более, так сказать, высоким смыслом, который ты с собою унесешь неведомо куда и неведомо зачем, в отличие от телевизора прилипчивого, гнусно жужжащей стиральной машины и одеяла вот этого верблюжьего, обшитого веселенькими, пропади они пропадом, лоскутками?
Кто мне докажет, что с душою, с умом, с совестью и пользой прожил я свою трудовую жизнь? Ведь причастен я был своим согласием с ложью словесной и с молчаливым пособничеством творившемуся на глазах у меня многолетнему кровавому и лукавому злу, причастен был, но отмахивался от предостерегавшего оханья сердца. Я прислушивался не к нему, ясновидящему, но слабому, а к темным слепым умам, которые нашептывали мне сказки о вынужденности жертв и использования того оружия, которым отлично без зазрения совести владели наши беспощадные якобы враги, – оружия лжи, предательства, бесчестья, забвения семейной родственности и человеческого братства, оружия грязного попирания вековых святынь и гнусных плевков в живую воду преданий. Я прислушивался, дурак безмозглый, к темным слепым умам, соблазнившим людей сказками о близости новой жизни, и люди с холостой целеустремленностью тратили все свои рабочие и душевные силы на поддержание и развитие в себе заразы ложной веры, тратили порой безрассудно, порой корыстно, порой по-детски доверчиво и растратились вроде меня до того, что проморгали обиженно пронесшуюся мимо единственную жизнь, жизнь истинную, какой бы тяжкой и неожиданной ни была она в своих случайных выкрутасах. И все больше обдает наши бедные обманутые души по мере ее неостановимого удаления от нас ужасным холодом бессмысленного одиночества и бесконечной покинутости. Что же может быть страшней и заслуженнее такого, братцы вы мои, испытания? Я вам отвечу, но вы налейте мне еще полстакана. Еще страшнее – предсмертное прозрение, пришедшее весьма, казалось бы, просто в лике обыденного вопросика: а что, Юра, если цели-то никакой и нету? Что тогда? Я даже закричал, помню, под одеялом: это-о ка-ак не-е-ту? Баба моя, надо сказать, понимала с полуслова. Зевнула она, почесала себе ляжку и говорит: а вот так – нету, и все. Нету, Юра.
Залазь-ка ты лучше на меня, пока хоть я еще есть у тебя. И действительно, сам того как бы не сознавая, залезаешь в такие страшные минуты сомнения и испытания на бабу, забываешься на какой-то срок, с жадностью цепляясь за какую-никакую, но все ж таки жизнь, а не за пропаганду, вспыхиваешь, горишь, родименький, чудесно и незнакомо, словно в первый раз сгораешь, солнышко ты мое ясное, какая еще к черту цель мне мерещилась, пропади она пропадом, спать давай, чтобы не грызли душу сомнения, мать ее ети, вашу цель. Покидаю бабу. Хочу уснуть и не могу. Трясет меня. Страшно мне. Не укладывается никак в башке такое нелепое и чудовищное положение, когда оказывается, что цели-то впереди нет! И воз, это самое отвратительное во всей истории! Цели-то вовсе никогда и не было, то есть вообще не существовала она, как, например, Америка для Колумба поначалу или обратная сторона Луны, где наш космический корабль фотографию Ленина бросил. В ужас, в последний, в крайний ужас, иных слов для обозначения своего состояния не подберу, привело меня такое бесподобное положение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75