Иногда казалось, будто проигрывали одну и ту же граммофонную запись, хотя голос и темперамент были разными.
Я заметил это и в других вопросах, затронутых Герингом: разоружение, или скорее перевооружение Германии; двусторонние пакты вместо коллективной безопасности; сдержанность по отношению к Лиге Наций, не исключая возможности повторного вхождения в нее Германии; пакт по воздушным силам и многое другое. За имевшееся короткое время Геринг, конечно, не мог вдаваться в подробности, даже в том объеме, как делал это Гитлер в Берлине. Он не делал этого и в представившихся позднее случаях, придерживаясь даже больше, чем Гитлер, обобщений и отвлеченных идей. Определенность нравилась ему еще меньше, чем Гитлеру. Тем не менее он нуждался в дипломатических изысках. Позднее я наблюдал его в очень деликатных ситуациях, где он проявлял тонкость, которую немецкая публика сочла бы невозможной в этом головорезе-тяжеловесе.
Это умение впервые проявилось в Кракове во время разговора о франко-германских отношениях (разумеется, это была основная тема беседы с Лавалем). Очень убедительными словами Геринг убеждал Лаваля в желании Германии достичь общего урегулирования отношений с Францией. Конкретные детали никогда не упоминались. Он использовал силу своей личности и красноречие, чтобы подавить Лаваля. Беспристрастного человека не могло не убедить то, что Геринг, только что выпустивший пар в адрес русских и Лиги Наций, пользуясь языком человека с улицы, был искренен, когда сказал: «Можете быть уверены, месье Лаваль, что у немецкого народа нет большего желания, чем заключить, наконец, мир после столетней вражды с его французским соседом. Мы уважаем Ваших соотечественников как храбрых солдат, мы полны восхищения достижениями французского духа. Давнишнее яблоко раздора в Эльзас-Лотарингии больше не существует. Что же еще мешает нам стать действительно хорошими соседями?»
Эти слова не замедлили произвести должное впечатление на Лаваля, который подчеркнул, как настойчиво он всегда выступал за франко-немецкое сближение, и попросил меня свидетельствовать относительно его усилий в достижении франко-немецкого взаимопонимания на берлинских переговоpax с Брюнингом в 1931 году. Я мог подтвердить это с чистой совестью, так как у меня создалось впечатление и во время конференции шести держав в Париже, и в Берлине осенью того же года, что намерения Лаваля были искренни и что он чистосердечно прилагал усилия для создания добрососедских отношений между двумя странами. Лаваль не вдавался в подробности относительно формы франко-германского урегулирования, хотя мне казалось, именно это и требовалось. По бесчисленным дискуссиям в Женеве и Париже я знал, как трудно было достичь результатов, когда действительно вдаются в подробности.
Мне было также интересно отметить, что Лаваль, как и Иден в Берлине, старался успокоить нас насчет намерений России. «В Москве я не обнаружил ничего,? сказал он в выражениях, почти идентичных словам лорда-канцлера Великобритании, – что могло бы подтвердить какие-либо враждебные намерения России по отношению к Германии». Он описал Сталина как человека, с которым легко договориться, человека, с которым можно было бы вести переговоры. Риббентроп в подобных выражениях описывал мне Сталина в августе 1939 года, когда я сопровождал его в Москву для заключения сенсационного русско-немецкого пакта незадолго до начала войны. Рузвельт тоже, после своей первой встречи со Сталиным в Ялте, высказывал подобное мнение своему сыну и позднее некоторым своим коллегам. Когда я размышляю о том, что говорили иностранцы, побеседовав с Гитлером и Сталиным, мне почти хочется верить, что диктаторы каким-то образом оказывают особое магическое воздействие на своих слушателей.
Лаваль тоже представил заключение франко-российского союза как необходимость, обусловленную международной политикой Франции. Он всегда был опытным, безупречным французским юристом. В Кракове мои прежние впечатления о Лавале подтвердились. Мне показалось, что он относится к категории «людей доброй воли», hommes de bonne volonte, которые стояли за мир по своим убеждениям. В то время я без колебаний поставил бы его на одну доску с Эррио и Брианом.
Основное впечатление от этой беседы, с которым я вернулся в Берлин, состояло в том, что в любое время Германия могла бы, при условии ведения более или менее умной внешней политики, выйти из изоляции, куда загнали ее психологические ошибки Гитлера. Беседа между Герингом и Лавалем показалась мне определеным сдвигом по направлению к выходу из изоляции рейха, наметившейся ранее в апреле на встрече в Стрезе и в мае с заключением франко-советского пакта. В переговорах в Берлине и Кракове я увидел, наконец, явный признак того, что Англия и Франция хотели бы избежать окончательного разрыва с Германией, желая вывести ее из изоляции, вернув рейх в сообщество наций. Геринг, с которым у меня состоялась продолжительная беседа об общем положении по пути в Берлин, разделял это мнение. В отличие от Гитлера он прислушивался к предположениям и аргументам. Он подробно расспрашивал меня о моих прежних впечатлениях о Лавале. Спрашивал об отношениях между Брианом и Штреземаном и внимательно слушал, когда я доказывал, что Штреземан поставил дипломатический рекорд, освободив Рейнскую область от иностранных войск, не имея своей собственной армии. «Если так посмотреть на это,? задумчиво добавил он,? в ваших словах есть доля правды». Но он пренебрежительно относился к нашему министерству иностранных дел и его штату. «Утро они проводят за заточкой карандашей, а послеобеденное время за чаепитиями»,? съязвил он.
Сразу же по возвращении в Берлин я получил следующее задание. Хотя 17 апреля Совет Лиги Наций официально осудил Германию, месяц спустя англичане прислали приглашение нарушителю договора по военно-морскому флоту. Риббентроп был назначен «чрезвычайным послом», и Гитлер поручил ему вести эти переговоры. Я должен был ехать с ним в качестве переводчика. Мы прилетели в Лондон в начале июня специальным самолетом. Это был первый из многих перелетов, которые пришлось совершить в европейские столицы на том трехмоторном «юнкерсе». В последующие годы я так часто курсировал между Лондоном и Берлином, что мог бы пролететь на самолете до Лондона без карты.
Переговоры начались в министерстве иностранных дел. Присутствовал Саймон, и Риббентроп скоро выложил свои карты на стол. Германии было нужно право иметь флот, равный 35 % мощи британского военно-морского флота. С несколько преувеличенной демонстрацией всесилия он заявил: «Если британское правительство не примет немедленно это условие, не стоит и продолжать эти переговоры. Мы настаиваем на немедленном решении». Если бы этому принципу последовали, то можно было бы легко уладить все технические подробности относительно программы строительства кораблей и классов судов.
Должен признаться, такую тактику я не считал разумной. Было очевидно, ввиду того факта, что рейх уже официально осудили за нарушения Версальского договора, что англичане не могли внезапно переменить свою позицию и официально одобрить нарушения условий этого же договора относительно военно-морского флота. В то время я еще не очень хорошо знал Риббентропа и удивлялся, почему с самого начала он так недипломатично выдвинул самый трудный вопрос, рискуя сорвать едва начавшиеся переговоры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
Я заметил это и в других вопросах, затронутых Герингом: разоружение, или скорее перевооружение Германии; двусторонние пакты вместо коллективной безопасности; сдержанность по отношению к Лиге Наций, не исключая возможности повторного вхождения в нее Германии; пакт по воздушным силам и многое другое. За имевшееся короткое время Геринг, конечно, не мог вдаваться в подробности, даже в том объеме, как делал это Гитлер в Берлине. Он не делал этого и в представившихся позднее случаях, придерживаясь даже больше, чем Гитлер, обобщений и отвлеченных идей. Определенность нравилась ему еще меньше, чем Гитлеру. Тем не менее он нуждался в дипломатических изысках. Позднее я наблюдал его в очень деликатных ситуациях, где он проявлял тонкость, которую немецкая публика сочла бы невозможной в этом головорезе-тяжеловесе.
Это умение впервые проявилось в Кракове во время разговора о франко-германских отношениях (разумеется, это была основная тема беседы с Лавалем). Очень убедительными словами Геринг убеждал Лаваля в желании Германии достичь общего урегулирования отношений с Францией. Конкретные детали никогда не упоминались. Он использовал силу своей личности и красноречие, чтобы подавить Лаваля. Беспристрастного человека не могло не убедить то, что Геринг, только что выпустивший пар в адрес русских и Лиги Наций, пользуясь языком человека с улицы, был искренен, когда сказал: «Можете быть уверены, месье Лаваль, что у немецкого народа нет большего желания, чем заключить, наконец, мир после столетней вражды с его французским соседом. Мы уважаем Ваших соотечественников как храбрых солдат, мы полны восхищения достижениями французского духа. Давнишнее яблоко раздора в Эльзас-Лотарингии больше не существует. Что же еще мешает нам стать действительно хорошими соседями?»
Эти слова не замедлили произвести должное впечатление на Лаваля, который подчеркнул, как настойчиво он всегда выступал за франко-немецкое сближение, и попросил меня свидетельствовать относительно его усилий в достижении франко-немецкого взаимопонимания на берлинских переговоpax с Брюнингом в 1931 году. Я мог подтвердить это с чистой совестью, так как у меня создалось впечатление и во время конференции шести держав в Париже, и в Берлине осенью того же года, что намерения Лаваля были искренни и что он чистосердечно прилагал усилия для создания добрососедских отношений между двумя странами. Лаваль не вдавался в подробности относительно формы франко-германского урегулирования, хотя мне казалось, именно это и требовалось. По бесчисленным дискуссиям в Женеве и Париже я знал, как трудно было достичь результатов, когда действительно вдаются в подробности.
Мне было также интересно отметить, что Лаваль, как и Иден в Берлине, старался успокоить нас насчет намерений России. «В Москве я не обнаружил ничего,? сказал он в выражениях, почти идентичных словам лорда-канцлера Великобритании, – что могло бы подтвердить какие-либо враждебные намерения России по отношению к Германии». Он описал Сталина как человека, с которым легко договориться, человека, с которым можно было бы вести переговоры. Риббентроп в подобных выражениях описывал мне Сталина в августе 1939 года, когда я сопровождал его в Москву для заключения сенсационного русско-немецкого пакта незадолго до начала войны. Рузвельт тоже, после своей первой встречи со Сталиным в Ялте, высказывал подобное мнение своему сыну и позднее некоторым своим коллегам. Когда я размышляю о том, что говорили иностранцы, побеседовав с Гитлером и Сталиным, мне почти хочется верить, что диктаторы каким-то образом оказывают особое магическое воздействие на своих слушателей.
Лаваль тоже представил заключение франко-российского союза как необходимость, обусловленную международной политикой Франции. Он всегда был опытным, безупречным французским юристом. В Кракове мои прежние впечатления о Лавале подтвердились. Мне показалось, что он относится к категории «людей доброй воли», hommes de bonne volonte, которые стояли за мир по своим убеждениям. В то время я без колебаний поставил бы его на одну доску с Эррио и Брианом.
Основное впечатление от этой беседы, с которым я вернулся в Берлин, состояло в том, что в любое время Германия могла бы, при условии ведения более или менее умной внешней политики, выйти из изоляции, куда загнали ее психологические ошибки Гитлера. Беседа между Герингом и Лавалем показалась мне определеным сдвигом по направлению к выходу из изоляции рейха, наметившейся ранее в апреле на встрече в Стрезе и в мае с заключением франко-советского пакта. В переговорах в Берлине и Кракове я увидел, наконец, явный признак того, что Англия и Франция хотели бы избежать окончательного разрыва с Германией, желая вывести ее из изоляции, вернув рейх в сообщество наций. Геринг, с которым у меня состоялась продолжительная беседа об общем положении по пути в Берлин, разделял это мнение. В отличие от Гитлера он прислушивался к предположениям и аргументам. Он подробно расспрашивал меня о моих прежних впечатлениях о Лавале. Спрашивал об отношениях между Брианом и Штреземаном и внимательно слушал, когда я доказывал, что Штреземан поставил дипломатический рекорд, освободив Рейнскую область от иностранных войск, не имея своей собственной армии. «Если так посмотреть на это,? задумчиво добавил он,? в ваших словах есть доля правды». Но он пренебрежительно относился к нашему министерству иностранных дел и его штату. «Утро они проводят за заточкой карандашей, а послеобеденное время за чаепитиями»,? съязвил он.
Сразу же по возвращении в Берлин я получил следующее задание. Хотя 17 апреля Совет Лиги Наций официально осудил Германию, месяц спустя англичане прислали приглашение нарушителю договора по военно-морскому флоту. Риббентроп был назначен «чрезвычайным послом», и Гитлер поручил ему вести эти переговоры. Я должен был ехать с ним в качестве переводчика. Мы прилетели в Лондон в начале июня специальным самолетом. Это был первый из многих перелетов, которые пришлось совершить в европейские столицы на том трехмоторном «юнкерсе». В последующие годы я так часто курсировал между Лондоном и Берлином, что мог бы пролететь на самолете до Лондона без карты.
Переговоры начались в министерстве иностранных дел. Присутствовал Саймон, и Риббентроп скоро выложил свои карты на стол. Германии было нужно право иметь флот, равный 35 % мощи британского военно-морского флота. С несколько преувеличенной демонстрацией всесилия он заявил: «Если британское правительство не примет немедленно это условие, не стоит и продолжать эти переговоры. Мы настаиваем на немедленном решении». Если бы этому принципу последовали, то можно было бы легко уладить все технические подробности относительно программы строительства кораблей и классов судов.
Должен признаться, такую тактику я не считал разумной. Было очевидно, ввиду того факта, что рейх уже официально осудили за нарушения Версальского договора, что англичане не могли внезапно переменить свою позицию и официально одобрить нарушения условий этого же договора относительно военно-морского флота. В то время я еще не очень хорошо знал Риббентропа и удивлялся, почему с самого начала он так недипломатично выдвинул самый трудный вопрос, рискуя сорвать едва начавшиеся переговоры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81