Привязанный хозяйственными заботами и служебными обязанностями к Степановке и Мценску, я только в середине зимы мог на неделю или на две отрываться в Москву и, конечно, не имел времени и побуждения бывать в других городах. Не помню, почему именно осенью 1868 года я в бытность в Орле ночевал в тамошней почтовой гостинице. Проходя по коридору, я вдруг остановился в изумлении перед человеком, шедшим мне навстречу и, по-видимому, изумленным не менее меня. Промедлив секунду, мы, не говоря ни слова, бросились обнимать друг друга. Человек этот был граф Ал. Конст. Толстой {166}.
<...> В условный день мы съехались с Борисовым в Орле и по Витебской дороге отправились к Брянску с самыми розовыми мечтами, в надежде на моего Гектора {167}. За несколько станций до Брянска поезд что-то надолго остановился, и, не находя места от полдневного зноя, остановился и я в каком-то оцепенении посреди залы 1-го класса. Несмотря на возвышенную температуру всего тела, я почувствовал какое-то необыкновенно мягкое тепло, охватившее средний палец правой руки. Опустивши глаза книзу, я увидал, что небольшой желтый, как пшеничная солома, медвежонок, усевшись на задние ноги, смотрит вверх своими сероватыми глазками и с самозабвением сосет мой палец, принимая меня, вероятно, за свою мать. Раздался звонок, и я должен был покинуть моего бедного гостя.
В Брянске нас ожидала прекрасная графская тройка в коляске-тарантасе. Во всю дорогу до Красного Рога нам приходилось убеждаться по пересекаемой древесными корнями и в несколько верст застланной бревенчатым накатом дороге в невозможности ездить по ней на рессорах. Невзирая на некоторое однообразие хвойных лесов, дорога все-таки не лишена была самобытной прелести. Густая стена елей порою раздвигалась, давая место озерцу, покрытому водорослями, откуда, при грохоте экипажа, почти из-под самых ног лошадей, с кряканьем вылетали огромные дикие утки; а по временам на высоких вершинах виднелись мощные отдыхающие орлы. Излишне говорить, до какой степени любезны и гостеприимны были наши хозяева.
Невзирая на старинный и с барскими затеями выстроенный красивый деревянный дом, мы с Борисовым помещены были в отдельном флигеле, где могли, не тревожа никого, подыматься раннею зарею на охоту, а равно и отдыхать по возвращении с нее. Из посторонних мы в доме застали блестяще образованного молодого человека Х-о, занимающего в настоящее время весьма видное место в нашей дипломатии. Трудно было выбирать между беседами графа в его кабинете, где, говоря о самых серьезных предметах, он умел вдруг озарять беседу неожиданностью a la Прутков, - и салоном, где графиня умела оживить свой чайный стол каким-нибудь тонким замечанием о старинном живописце, или каком-либо историческом лице, или, подойдя к роялю, мастерскою игрою и пением заставить слушателя задышать лучшею жизнью. Надо мимоходом заметить, что граф, не будучи сам охотником, принужден был руководствоваться в суждениях о состоянии охоты словами лесных сторожей, тоже не охотников; и введенный с первого же утра в высокий строевой лес, я сразу увидал, что тут никакой охоты на тетеревей быть не может, во-первых, потому, что выводков ищут по кустам и гарям; а во-вторых, потому, что если мы случайно и нападали на выводок, то он сейчас же скрывался в вершинах деревьев - и конец. Время было нестерпимо знойное, и мы довольно рано возвращались с охоты в свой флигель. После завтрака дня с два устраивалось чтение графом сначала "Федора Иоанновича", а затем еще не оконченного "Царя Бориса".
Однажды состоялась прогулка в большой линейке по лесным дачам. Молодой Х-о ехал верхом, а нас всех везла прекрасная четверка. По страсти к лошадям, я спросил графа о цене левой пристяжной.
- Этого я совершенно не знаю, - был ответ, - так как хозяйством решительно не занимаюсь.
Когда дорога пошла между стенами ельника, граф затянул чрезвычайно удобную для хорового пения тирольскую песню про Андрея Гофера. Графиня завторила, и затем запели все в экипаже и верхом, и песня весьма гармонично сопровождалась эхом. Там, где леса разбегались широкими сенокосами, я изумлялся обилию стогов сена. На это мне пояснили, что сено накопляют в продолжение двух-трех лет, а затем (кто бы поверил?), за неимением места для склада, старые стога сжигают. Этого хозяйственного приема толстого господина, проживавшего в одном из больших флигелей усадьбы, которого я иногда встречал за графским столом в качестве главного управляющего, я и тогда не понимал и до сих пор не понимаю.
Перед одним из балконов находился прекрасно содержимый английский сад, куда граф выходил гулять после обеда с большой настойчивостью. Не желая отказываться от его вдохновенной беседы, я не отставал от него, хотя никогда не любил прогулок. Жалко было видеть, что прилежная ходьба графа вызывалась нестерпимыми головными болями; и хотя бы он порою болезненно не хватался за лоб, уже один багровый цвет лица свидетельствовал о сильнейшем приливе крови. Эти ужасные головные боли не уступали никаким лечениям и минеральным водам, куда граф тем не менее пробовал обращаться. И вот одна из причин, по которым переписка наша понемногу замолкла.
<...> Предоставляя более подробное описание характеристики Алексея Толстого его биографам, я остановился в моих воспоминаниях на немногих точках наших более или менее случайных встреч и считаю себя счастливым, что встретился в жизни с таким нравственно здоровым, широко образованным, рыцарски благородным и женственно нежным человеком, каким был покойный граф Алексей Константинович.
<...> Не успели мы вернуться в Степановку, как пришла весть о смерти бедной Нади в заведении "Всех Скорбящих", где она провела последние свои годы {168}. Из желания привлечь внимание читателя я начал свои воспоминания со встречи моей с выдающимися литературными деятелями моего времени, и не знаю, доведется ли мне начать свою автобиографию с детства и отрочества. Но в настоящую минуту, даже занимаясь исключительно второю половиной моей жизни, я поневоле иногда озираюсь на первую, находя в ней однородные явления. Я никогда не забуду минуты, когда, только что кончивший курс 23-х летний юноша, я готов был, уступая мольбам болезненно умирающей матери, отказаться от всей карьеры и, зарядив пистолет, одним верным ударом покончить ее страдания. Можно представить, с каким радостным умилением я смотрел на ее дорогое и просветленное лицо, когда она лежала в гробу. Не странно ли, что впоследствии я не встретил ни одной смерти близких мне людей без внутреннего примирения, чтобы не сказать - без радости. Так было и с бедною Надей.<...> Вместе с приехавшим к нам из своей Грайворонки братом Петром Афан., мы отправились обедать к Александру Никитичу и сестре Любиньке. Конечно, в нашем семейном кругу разговор тотчас же склонился к смерти дорогой Нади. И по этому случаю Любинька первая подняла знамя бунта насчет отчужденности дорогой усопшей от семейного кладбища. Это, по выражению ее, было нам, близким ее, - непростительно. "И мы должны, - говорила она, - употребить все усилия и пойти на все издержки для перенесения ее тела из Петербурга сюда". Конечно, под живым впечатлением недавней утраты никто даже не спросил, - что значит: сюда? Правда, в родовом селе Клейменове покоится не отец, а дядя нашего отца и затем наши родители:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68