Он всегда бубнил что-то себе под нос — чаще всего, о сыре. Он обожал сыр, особенно шмиеркесе и лимбургер — чем заплесневелей, тем лучше. Когда он не говорил о сырах, то рассказывал байки о Гейне и Шуберте или просил спичку, собираясь пустить ветры, и совал ее себе под сиденье, а мы чтоб объявляли, какого цвета вспышка. Он никогда не здоровался и не прощался, начинал разговор с того места, где останавливался вчера, словно не существовало перерыва во времени. Во всякий час, в девять утра или в шесть вечера, можно было видеть его плетущимся, цепляя ногу за ногу, что-то бормоча, голова опущена долу, под мышкой — образцы товара, изо рта несет гнилью, нос пылает, словно внутри горит красная лампочка. В часы пик он шел через кишевшую машинами улицу, глядя не по сторонам, а исключительно себе под ноги, из одного кармана торчит шмиеркесе, из другого — лимбургер. Выходя из лифта, он всегда не переставая бубнил, нудно и монотонно, что получил новые образцы подкладочного шелка, что сыр вчера вечером был превосходен, и не собираешься ли ты возвращать ему книгу, которую он дал тебе, и лучше заплатить поскорее, если желаешь еще товару или разглядывать похабные картинки, и, пожалуйста, почеши ему спину, чуть выше, здесь, и, прости, он сейчас бзднет, и есть ли у тебя время? он не может торчать тут весь день, лучше скажи родителю, чтобы надевал шляпу, пора спуститься вниз и опрокинуть по стаканчику. Продолжая нудить и жаловаться, он поворачивался на каблуках здоровенных башмачищ и жал на кнопку лифта, а в то время родитель, заломив на затылок соломенную шляпу, скользящим шагом выступал на авансцену, лицо светится любовью и признательностью, и говорил: «А, Ферд, как поживаешь? Рад видеть тебя». И широкая толстая застывшая физиономия Ферда на мгновение расплывалась в дружелюбной ухмылке от уха до уха. Так продолжалось ровно секунду, а потом он орал во всю мощь своих легких — так, что даже Тому Моффету было слышно через дорогу: «Ну-ка, давай выкладывай деньги или думаешь, черт подери, я бесплатно раздаю?»
И едва лифт отъезжал, появлялся малыш Рубин из комнаты мелкого ремонта и с безумным выражением во взгляде спрашивал: «Хотите, я спою вам?» Он чертовски хорошо знал, что я хочу этого. И вот он возвращался на скамью, брал в руки пальто, которое сметывал, и запевал, как разудалый казак.
Если бы вам пришлось встретить его, малыша Рубина, на улице, вы б сказали о нем: «Мерзкий пронырливый коротышка». И, может, он был мерзким, пронырливым коротышкой, зато он умел петь, и когда у вас не было ни гроша, он умел расплатиться за обоих, и когда вам было горько, ему было еще горше, а если вы пробовали, выражаясь фигурально, наступить ему на любимую мозоль, он столь же фигурально плевал вам на башмак, а если вы раскаивались — вытирал плевок, и проходился щеткой, и отутюживал складку на брюках, как не смог бы отутюжить сам Иисус Христос.
Все они, в комнате мелкого ремонта, были карликами — Рубин, Рэпп и Хаймовиц. В полдень они доставали большие круглые еврейские булки, мазали их маслом и клали сверху ломтики лососины. Пока родитель заказывал себе голубей и рейнское, Бунчек, закройщик, и три недомерка портняжки восседали на большой скамье среди утюгов, штанин и рукавов и обсуждали, серьезно и важно, всяческие предметы вроде ренты или язвочки в матке у миссис Хаймовиц. Бунчек был рьяным сионистом, членом сионистской партии. Он верил, что евреев ждет счастливое будущее. Но несмотря на все это, не мог правильно выговорить некоторых слов, таких как «отодрать». Всегда у него получалось: «Он отодраил ее». Кроме странного увлечения сионизмом Бунчек был одержим идеей сшить когда-нибудь пальто с глухим воротом. Чуть ли не все наши клиенты были с покатыми плечами и приличными животиками, особенно старые бездельники, у которых не было иных занятий, как бегать целый день от рубашечного мастера к портному, от него к ювелирам, от ювелиров к дантисту и от дантиста к аптекарю. Всегда возникала необходимость в стольких переделках, что к тому времени, как заказ бывал исполнен и можно было надевать обнову, сезон кончался и приходилось откладывать ее до следующего года, а на следующий год старые бездельники или набирали лишних двадцать фунтов, или теряли столько же, да и какая радость им была носить всю эту одежду, когда сахар в моче или вода в крови, даже если одежда бывала впору.
Был там Пол Декстер, человек, стоивший 10 000 долларов в год, но всегда сидевший без работы. Однажды он почти получил работу, но платили только 9 000 долларов в год, и гордость не позволила ему принять предложение. А поскольку при поисках мифической работы важно было прилично выглядеть, Пол чувствовал, что обязан одеваться у хорошего портного, вроде моего родителя. Когда он найдет, наконец, работу, то отдаст все, что задолжает. В этом Пол никогда не сомневался. Он был кристально честным человеком. Но мечтателем. Он приехал из Индианы. И как все мечтатели из Индианы, он был весь из себя такой приятный, такой обходительный, добродушный, сладкоречивый, что будь он замечен в кровосмесительной связи, и то мир простил бы его. Когда он напяливал галстук что надо, когда трость и перчатки были соответствующими, когда лацканы ложились плавно и башмаки не скрипели, когда в животе булькало полкварты ржаного виски и на улице не слишком лило или мело, тогда он обрушивал на вас такой поток горячей любви и понимания, что даже торговцы всяким портновским прикладом, которых не брало никакое проникновенное слово, бывали сражены на месте. Пол, когда у него все складывалось наилучшим образом, мог подойти к человеку, любому человеку в этом Божьем мире, взять его за отворот пальто и затопить любовью. Никогда я не встречал никого, кто обладал бы такой силой убеждения, таким магнетизмом. Когда любовь начинала подниматься в нем, чтобы выхлестнуть наружу, он был непобедим.
Пол говорил: «Начните с Марка Аврелия или Эпиктета, а дальше само пойдет». Он не давал совета изучать китайский или зубрить провансальский: он начинал с падения Римской империи. Моей мечтой в те дни было заслужить одобрение Пола, но ему трудно было угодить. Он хмурился, когда я показывал ему «Так говорил Заратустра». Хмурился, когда заставал меня сидящим с карликами и пытающимся толковать смысл «Созидательной эволюции». Больше всего он не выносил евреев. Когда появлялся Бунчек-закройщик с мелком в руке и метром, висящим на шее. Пол становился чрезмерно вежлив и говорил снисходительным тоном. Он знал, что Бунчек ни в грош его не ставил, но, поскольку Бунчек был правой рукой родителя, он его обхаживал, осыпал комплиментами. Так что в конце концов даже Бунчек вынужден был признать, что в Поле что-то есть, какое-то необыкновенное своеобразие, которое, невзирая на его недостатки, заставляет всех чувствовать расположение к нему.
Внешне Пол был сама жизнерадостность. Но в душе у него царил мрак. Время от времени Кора, его жена, вплывала в ателье и с глазами полными слез умоляла родителя повлиять на Пола. Они обычно стояли у круглого стола подле окна и тихо переговаривались между собой. Она была красивой женщиной, его жена, высокой, статной, голос — глубокое контральто, которое, казалось, дрожало от сдерживаемой муки, когда она называла имя Пола. Я мог видеть, как родитель кладет руку ей на плечо, утешая и без сомнения обещая сделать все возможное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
И едва лифт отъезжал, появлялся малыш Рубин из комнаты мелкого ремонта и с безумным выражением во взгляде спрашивал: «Хотите, я спою вам?» Он чертовски хорошо знал, что я хочу этого. И вот он возвращался на скамью, брал в руки пальто, которое сметывал, и запевал, как разудалый казак.
Если бы вам пришлось встретить его, малыша Рубина, на улице, вы б сказали о нем: «Мерзкий пронырливый коротышка». И, может, он был мерзким, пронырливым коротышкой, зато он умел петь, и когда у вас не было ни гроша, он умел расплатиться за обоих, и когда вам было горько, ему было еще горше, а если вы пробовали, выражаясь фигурально, наступить ему на любимую мозоль, он столь же фигурально плевал вам на башмак, а если вы раскаивались — вытирал плевок, и проходился щеткой, и отутюживал складку на брюках, как не смог бы отутюжить сам Иисус Христос.
Все они, в комнате мелкого ремонта, были карликами — Рубин, Рэпп и Хаймовиц. В полдень они доставали большие круглые еврейские булки, мазали их маслом и клали сверху ломтики лососины. Пока родитель заказывал себе голубей и рейнское, Бунчек, закройщик, и три недомерка портняжки восседали на большой скамье среди утюгов, штанин и рукавов и обсуждали, серьезно и важно, всяческие предметы вроде ренты или язвочки в матке у миссис Хаймовиц. Бунчек был рьяным сионистом, членом сионистской партии. Он верил, что евреев ждет счастливое будущее. Но несмотря на все это, не мог правильно выговорить некоторых слов, таких как «отодрать». Всегда у него получалось: «Он отодраил ее». Кроме странного увлечения сионизмом Бунчек был одержим идеей сшить когда-нибудь пальто с глухим воротом. Чуть ли не все наши клиенты были с покатыми плечами и приличными животиками, особенно старые бездельники, у которых не было иных занятий, как бегать целый день от рубашечного мастера к портному, от него к ювелирам, от ювелиров к дантисту и от дантиста к аптекарю. Всегда возникала необходимость в стольких переделках, что к тому времени, как заказ бывал исполнен и можно было надевать обнову, сезон кончался и приходилось откладывать ее до следующего года, а на следующий год старые бездельники или набирали лишних двадцать фунтов, или теряли столько же, да и какая радость им была носить всю эту одежду, когда сахар в моче или вода в крови, даже если одежда бывала впору.
Был там Пол Декстер, человек, стоивший 10 000 долларов в год, но всегда сидевший без работы. Однажды он почти получил работу, но платили только 9 000 долларов в год, и гордость не позволила ему принять предложение. А поскольку при поисках мифической работы важно было прилично выглядеть, Пол чувствовал, что обязан одеваться у хорошего портного, вроде моего родителя. Когда он найдет, наконец, работу, то отдаст все, что задолжает. В этом Пол никогда не сомневался. Он был кристально честным человеком. Но мечтателем. Он приехал из Индианы. И как все мечтатели из Индианы, он был весь из себя такой приятный, такой обходительный, добродушный, сладкоречивый, что будь он замечен в кровосмесительной связи, и то мир простил бы его. Когда он напяливал галстук что надо, когда трость и перчатки были соответствующими, когда лацканы ложились плавно и башмаки не скрипели, когда в животе булькало полкварты ржаного виски и на улице не слишком лило или мело, тогда он обрушивал на вас такой поток горячей любви и понимания, что даже торговцы всяким портновским прикладом, которых не брало никакое проникновенное слово, бывали сражены на месте. Пол, когда у него все складывалось наилучшим образом, мог подойти к человеку, любому человеку в этом Божьем мире, взять его за отворот пальто и затопить любовью. Никогда я не встречал никого, кто обладал бы такой силой убеждения, таким магнетизмом. Когда любовь начинала подниматься в нем, чтобы выхлестнуть наружу, он был непобедим.
Пол говорил: «Начните с Марка Аврелия или Эпиктета, а дальше само пойдет». Он не давал совета изучать китайский или зубрить провансальский: он начинал с падения Римской империи. Моей мечтой в те дни было заслужить одобрение Пола, но ему трудно было угодить. Он хмурился, когда я показывал ему «Так говорил Заратустра». Хмурился, когда заставал меня сидящим с карликами и пытающимся толковать смысл «Созидательной эволюции». Больше всего он не выносил евреев. Когда появлялся Бунчек-закройщик с мелком в руке и метром, висящим на шее. Пол становился чрезмерно вежлив и говорил снисходительным тоном. Он знал, что Бунчек ни в грош его не ставил, но, поскольку Бунчек был правой рукой родителя, он его обхаживал, осыпал комплиментами. Так что в конце концов даже Бунчек вынужден был признать, что в Поле что-то есть, какое-то необыкновенное своеобразие, которое, невзирая на его недостатки, заставляет всех чувствовать расположение к нему.
Внешне Пол был сама жизнерадостность. Но в душе у него царил мрак. Время от времени Кора, его жена, вплывала в ателье и с глазами полными слез умоляла родителя повлиять на Пола. Они обычно стояли у круглого стола подле окна и тихо переговаривались между собой. Она была красивой женщиной, его жена, высокой, статной, голос — глубокое контральто, которое, казалось, дрожало от сдерживаемой муки, когда она называла имя Пола. Я мог видеть, как родитель кладет руку ей на плечо, утешая и без сомнения обещая сделать все возможное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53