https://www.dushevoi.ru/products/smesiteli/sensornie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ненароком. Как старая обувная коробка. Еврей, который произнес для меня это имя, был толстогуб; он не мог выговорить «Владивосток», к примеру, или «карпатский»— однако «Достоевский» выговаривал божественно. Даже сейчас, говоря «Достоевский», я вижу вновь эти крупные, черничные губы и тонкую струйку слюны, тянувшуюся, как резина, когда он произносил это слово. Зазор между двумя передними зубами у него был больше обычного; и именно посреди, в этой пустоте, трепетало и растягивалось слово «Достоевский», тонкая, переливающаяся слюнная пленка, в которой собрано было все золото сумерек — ибо солнце как раз заходило над улицей Костюшко, и движение над головой врывалось в весеннюю оттепель чавкающим и перемалывающим шумом, будто манекены на своих проволочных ногах поедали друг друга живьем. Немного позже, придя в страну гуингнмов, я услышал такое же чавкание и перемалывание у себя над головой, и опять слюна во рту мужчины трепетала, и тянулась, и переливчато сияла в лучах умирающего солнца. На сей раз это в Драконовом ущелье: человек, возвышающийся надо мною с ротанговой палкой в руках и колотящий ею почем зря с дикой ухмылкой араба. Вновь, как если бы мозг мой был маткой, стенки мира расступились. Имя «Свифт» явилось, точно упругая струя мочи, барабанящая по жестяному листу мира. Вверху — зеленый огнеглотатель, чьи нежные кишки обернуты брезентом; два громадных молочно-белых зуба с хрустом обрушиваются на ряд черных от смазки зубьев, переходящий в тир и турецкие бани; зубчатая передача, скользящая поверх станины из выбеленных костей. Зеленый дракон Свифта приводит зубья в движение с нескончаемым звуком барабанящей струи, перемалывая тонкие и уменьшенные в масштабе фигурки лилипутов, величиной с человека, которые всасываются внутрь, будто макароны. В пищевод и из него, вверх и вниз, вокруг плечевых костей и сосцевидного отростка, падая в бездонную яму внутренностей, бурля и выбурливаясь, — пах раздвигается и опадает, зубья движутся неумолимо, перемалывая живьем все тонкие, уменьшенные в масштабе макаронины, свешивающиеся по усам из алой пасти дракона. Я гляжу в молочно-белый оскал ревуна, вглубь этой фанатичной ухмылки араба, вышедшей из огня Страны Грез, и затем спокойно ступаю на открытое брюхо дракона. Меж безумных ребер скелета, что поддерживает вращающиеся зубья, передо мною расстилается вдаль страна гуингнмов; этот шипящий, барабанящий струею шум у меня в ушах, словно человеческая речь состоит из сельтерской воды. Вверх и вниз над лоснящейся черной лентой, над турецкими банями, через обитель ветров, над небесно-голубыми водами, между глиняных трубок и серебряных шаров, танцующих на струях жидкости: недочеловеческий мир фетровых шляп и банджо, головных повязок и черных сигар; тянучка, протянувшаяся от снега до Виннипега, лопающиеся пивные бутылки, стекловолоконное толокно и горячие tamales, рев прибоя и шкворчание сковороды, пена и эвкалипт, грязь, мел, конфетти, белое женское бедро, сломанное весло; ходящие ходуном деревянные ребра, конструктор-головоломка, не сходящая с лица улыбка, дикая аравийская ухмылка с огненными плевками, алым зевом и зелеными внутренностями…
О мир, задушенный и рухнувший, где крепкие белые зубы? О мир, тонущий вместе с серебряными шарами, пробками и спасательными поясами, — где розовые скальпы? О голость и белочность, о неоперившийся мир, ныне изжеванный в прах, под какою мертвою луною лежишь ты, холодный и мерцающий?
ТРЕТИЙ ИЛИ ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ ВЕСНЫ
Исторгать из себя надобно теплое, а поглощать холодное, как учит Тримальхион, ибо в центре всего — матушка наша земля, круглая и, подобно пчелиному coтy, хранящая все благое.
В доме, где я провел самые важные годы своей жизни, было всего три комнаты. В одной из них умер мой дед. В момент похорон мою мать обуяло такое неистовое горе, что она чуть не выдернула старика из гроба. Ну и нелепо же выглядел бедный мой дед, когда по его мертвой физиономии текли слезы дочери. Ни дать ни взять оплакивал собственное погребение.
В другой комнате разродилась двойней моя тетка — такая тощая, такая высохшая, что, услышав слово «двойня», я задался вопросом: отчего двойней? почему не тройней? не четверней? какой смысл останавливаться на достигнутом? Ведь тетка была до того худая, до того костлявая, а комната — маленькая-маленькая, с выкрашенными в зеленое стенами и грязным жестяным умывальником в углу. И все-таки только в ней в этом доме могла произойти на свет двойня — или тройня, или целый выводок дебилов.
Третьей комнатой был закуток, где я по очереди перенес корь, ветрянку, скарлатину, дифтерит и много чего еще — словом, тьму-тьмущую незабываемых детских болезней, обращающих время то в блаженное безвременье, то в нескончаемую муку, особенно когда провидение наградило вас зарешеченным окошком над кроватью и клещами, которыми вцепляешься в прутья, исходя обильным потом, как в тропиках, и, как в тропиках, неудержимо ветвясь, удлиняясь в конечностях, ощущая, как руки превращаются в сочные бифштексы, а ноги наливаются свинцовой тяжестью или, напротив, становятся невесомей снежинок; между ними пролегают океаны времени, целые световые эры, маленькая горстка мозга редуцируется до размеров песчинки, а пальцы ног безмятежно обращаются в прах и тлен под руинами древних Афин. Потолок этой комнаты сотрясали только глупости. Идиотизм моих предков прогрессировал с каждой новой сваливавшейся на меня болезнью. («Подумай только, как-то раз, когда ты был еще в пеленках, я поднесла тебя к умывальнику и сказала:
«Малыш, тебе ведь больше не хочется сосать из бутылочки, не правда ли?» И ты ответил: «Нет», — а я швырнула бутылку в умывальник».) Неслышным шагом («беззвучно ступая», как говаривал генерал Смердяков) в эту комнату вторгалась мисс Соновская — старая дева без возраста в черно-зеленом платье. И с ней немедленно воцарялся прогорклый запах позапрошлогоднего сыра: похоже, под платьем протухло ее либидо. Но с мисс Соновской в комнате появилось еще кое-что: иерусалимская власяница и пригоршня гвоздей, с такой ожесточенностью вонзенных в ладони Христа, что стигматы остались навеки. Итогом Крестовых походов для мира стала Черная Смерть; итогом Колумбова открытия — сифилис; итогом явления мисс Соновской — шизофрения.
Шизофрения! Сегодня никому уже и в голову не приходит, как это замечательно, что весь мир болен. Точки отсчета — здоровья как показателя нормы — попросту больше нет. С таким же успехом можно возвести в ранг божества… брюшной тиф. Все абсолюты исчезли; налицо лишь десятки световых лет повернутого вспять прогресса. Задумываясь о веках, без остатка заполненных борьбой всей Европы с Черной Смертью, только и начинаешь сознавать, каким ослепительным блеском может засиять жизнь, стоит лишь нас укусить куда нужно! Лихорадочный танец в самом средоточье конца! Быть может, никогда уже не доведется старушке Европе вновь пуститься в пляс в таком самозабвении. А сифилис! Явление сифилиса, денницей повисшего над мировым горизонтом…
В 1927 году, в Бронксе, мне как-то случилось слушать человека, читавшего вслух из дневника наркомана. Читавший едва выговаривал слова: так его разбирал смех. Что может быть больше дистанции между этими двумя: одним, до такой степени объятым горячечным экстазом, что он едва не раскалывается надвое:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
 гигиенический душ для унитаза 

 плитка мелкая мозаика