- Я рассказываю, что ты спал с моей матерью и отказался отвечать за это передо мной.
Доктор Христиансен положил мне дружескую руку на плечо. Алиет стояла рядом. Анни, которую от скуки выдумывает реальность, - не было. Тонтон-Макут был далеко. Вокруг стояла привычность и ежедневность. Я лежал, широко раскрыв глаза, но кричать не хотелось, ведь я не боюсь призраков. Они - наши лучшие друзья.
Я боролся. Ацетаты барнума мешались с заумью для пущего отсутствия смысла. Карнабабашки возбухали для вящей бессмысленности. Глуздры клопотали, чтобы подкосить телок и откинуть слова. На виадуках цвели виоки и наслаждались абатки для пущей оригинальности. Конечно, в мире еще оставались цветы, но они пахли сенжоннаперстянкой. Иногда Рембо протягивал мне свои ручки и карандаши. Я из последних сил давил в себе поэму. Под красными абажурами пустые скорлупки слов тонули в поисках глубины, опрокидывались под тяжестью содержания и всплывали на гладкую поверхность, но смысл все равно проклевывался, несмотря на мои нечеловеческие усилия, слова шатались и искали, кого бы обмануть.
Он стоял у изголовья, он был по-прежнему невозмутим. Ничего, никакой реакции, неизменность.
А потом он взглянул на меня прямо из Парижа.
Голубыми, немного покрасневшими глазами, - но это просто усталость. Ни капли сострадания. Голубой цвет глаз - это еще одна обманчивая репутация.
- Знаешь, всем сюжетам цена одна. В счет идет только манера подачи и талант. Угрызения совести, ненависть к Отцу, потому что он еще не на небесах, отвращение и кровосмешение, в котором нет ничего исключительного, попытки скрыть поглубже любовь, наследственное проклятие, человечность потомков... Почему бы и нет, - если так получится еще одна хорошая книга? Пиши обо мне, о себе самом, пиши и ничего не бойся. Радек говорил Сталину: "Хорошая хозяйка пускает в дело даже отбросы". Я в тебя верю.
Он смотрел на меня не отрываясь, и в глазах у него отражался я сам. Неумолимость пустоты грозила вылиться в искупительную чистоту творчества.
- Значит, нет ничего важнее литературы?
Неправда, еще он любил сигары.
- Знаешь, если книга талантлива, то потом, всегда, так или иначе литература сливается с жизнью, оплодотворяет ее... я это уже объяснял...
Он улыбнулся:
- ...Кстати, в одной книге.
- Тогда какая разница, Тонтон, между законченным подонком и благодетелем человечества?
- Бывают подонки по жизни и благодетели человечества по творчеству... Я лично человек совершенно не законченный. И ты тоже. Все такие. В человеке много есть чего про запас - хорошего и плохого.
Э, да он еще и гуманист, подумал я. А может, даже сказал вслух, потому что откуда ни возьмись понабежало десять тысяч кюре и - ну отпускать мне грехи именем моих высоконравственных страданий и его восхитительных книг.
- Освенцим как-то не дал ощутимых художественных плодов. Видимо, придется повторить, - сказал я. - Сифилис отступил под натиском медицины, и нехватка гениев становится все ощутимей. Надо снова оплодотворить мир кошмарами, чтобы в результате получить Достоевского или Гойю. Ты не священное чудовище, ты чудовище - и точка. Я ненавижу тебя, потому что, отражаясь в тебе, я выгляжу уродом.
- Он скоро навестит вас, я ему звонил, - сказал доктор Христиансен. Напрасно вы так упорствуете, Павлович, скрываетесь в клинике, пытаетесь окончательно свихнуться. От себя не убежишь.
Я думал о немецких городах, которые бомбил Тонтон-Макут. Тысячи мирных жителей - в клочья. А ведь во взорванных им домах жили канарейки, собаки, кошки. Сотни котят. Он ни за что ни про что убил тысячи ни в чем не повинных тварей.
Нини, подумал я. Это мысль Нини. Берегитесь цинизма: с ним легче жить.
Тонтон встал. Он занимал собой всю комнату. Я сказал ему:
- Может быть, все это - мое необузданное и мрачное воображение, но я убежден, что ты - мой отец.
- Интересно почему?
- Потому что я ненавижу тебя просто до невозможности.
На его лице промелькнуло страдание, а может, это я так, размечтался. Бог всегда умел прикрываться от ненависти бесчисленным множеством папаш.
Не знаю, то ли оказался прав доктор Христиансен, то ли просто я увидел себя размазанным на всю страницу "Монда" и потому панически испугался. Это была первая газета, которую мне разрешили почитать в этом месяце. И я прочел ее от первой строчки до последней.
Получилось агрессивное поведение.
Мне опять запретили радио и газеты, но внутри меня все шло своим чередом, и меня страшно тянуло к другим видам.
Обезьяны нечеловеческими гроздьями спаривались вокруг, - при виде такой невинности и от избытка чувств я рыдал. Немыслимые жопы летели по небу, и, не найдя ни в чем состава преступления, я снова рыдал от благодарности.
Иногда с неба падали головы, и некоторые из них еще досматривали сны.
Бог, с веревкой на шее, очутился в Корале ОК, Бог стал лошадью, чтобы сбросить часть вины. Лошади в Бога не верят и не мешают его с конским дерьмом. Бог пристыженно ржал. Кони вставали на дыбы и защищались: они знали, что такое счастье.
Иногда до меня долетали обрывки речи, но абортные бригады слов быстро делали свое дело. И тогда наступали алфавит, грамматика, словарный запас, синтаксис, цивилизация, фигуры стиля, порядок, репрессии.
У галоперидола нет вкуса. Если кормить им советского диссидента, то он ничего не заметит. Это произошло месяц назад на третьей странице "Монда".
Галоперидол - это галлюциноген, он успокаивает реальность и делает ее менее агрессивной.
Его смешивают с реальностью по 150 капель три раза в день.
Если у вас бред, то галоперидол никакого Паркинсона вам не сделает, вы даже не одеревенеете. Зато если вы соответствуете реальности, если вы в норме, то эти капли сделают вам болезнь Паркинсона. Что доказывает, что у шизофрении есть физиологические причины и надежда на наследственность.
Я слушал-слушал эти мирные рассказы доктора Христиансена и возопил.
- Ваш галоперидол - махровый реакционер. Он правый. Он участвует в репрессиях. Он гасит возмущение, бунт и революционную ярость. Он - против воображения.
Датчанин завилял хвостом. Он положил свою добрую морду мне на колени.
- Все так, - пролаял он, - из коммунистов у нас один анафранил. Возбуждает, стимулирует... Галоперидол - фашист, анафранил - левак.
И снова залаял, завилял хвостом, потому что у собак все поправимо.
Я попытался смыться через окно, добежать до Ближнего Востока, сделать пару-тройку чудес, но не поймал такси. Меня вернули в больницу. Доктор Христиансен интересовался, не скучно ли мне висеть на кресте, и высказывался в том смысле, что пора мне справляться с делами в одиночку. Попробовали бы они шарахнуть инсулином Иисуса Христа - за попытки агитации!
Взяв себя в руки, я заметил, что у меня в комнате одним стулом больше. У меня обычно стоял один стул и другой для доктора Христиансена, но он никогда не садился. Теперь стульев было три. Сначала меня это насторожило, потому что у меня и так достаточно врагов. Потом я понял, что Тонтон-Макут, должно быть, примчался в Копенгаген и провел несколько тревожных ночей у моего изголовья, а потом вернулся к себе. Иначе как объяснить тот факт, что его здесь нет? Я заехал в Париж поблагодарить его. Он был в синем халате со слонами - для рекламы одной своей книги. Фирменное изображение.
- Этот прием навязчивого повтора уже использован в одном моем романе, - сказал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29