https://www.dushevoi.ru/products/mebel-dlja-vannoj/komplektuishie/penaly-i-shkafy/penal-20sm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вероятно, местные органы решили на всякий случай проследить за непонятным посетителем опального вельможи. Тут-то мы поняли, что в Тифлисе нам делать нечего, и поспешно удрали в Москву. Когда мы рассказали Гусеву, направившему О. М. к Ломинадзе, о слежке и шпиках, он выслушал нас с каменным лицом. Такие каменные лица умели делать только советские чиновники. Оно означало: откуда я знаю, как вы попали к врагу народа и какие основания были у грузинских товарищей для слежки… Ведь уже и тогда ничего не стоило пришить случайного человека к чужому делу, поэтому Гусев и надел каменную маску. Так же поступил бы и Молотов, который по просьбе Бухарина поручил Гусеву организовать нашу поездку в Сухум и в Армению, а затем проследить за дальнейшим устройством О. М. Всюду, куда бы мы ни ездили, Гусев обращался к местным секретарям ЦК с просьбой о содействии и устройстве. Он обратился к человеку, которому суждено было тут же погибнуть [161]. Это могло погубить и О. М., но обошлось без последствий. Дела, так сказать, не подняли, а могли поднять. Значит, нам повезло. А тогда мы этого еще не понимали и смеялись над каменной маской Гусева. На эпизоде с Ломинадзе опека Гусева над О. М. кончилась, но я не могу сказать, что в руках осталась лепешка глины — в Армении ведь к нему вернулись стихи и начался новый период жизни.
Труд
Я впервые поняла, как возникают стихи, в тридцатом году. До этого я только знала, что совершилось чудо: чего-то не было и что-то появилось. Вначале — с 19-го по 26 год — я даже не догадывалась, что О. М. работает, и все удивлялась, почему он стал таким напряженным, сосредоточенным, отмахивается от болтовни и убегает на улицу, во двор, на бульвар… Потом сообразила, в чем дело, но еще ни во что не вникала. Когда кончился период молчания, то есть с тридцатого года, я стала невольной свидетельницей его труда.
Особенно ясно все мне представилось в Воронеже. Жизнь в наемной комнате, то есть в конуре, берлоге или спальном мешке — как это назвать? — с глазу на глаз, без посторонних свидетелей, безнадежно беспочвенная и упрощенная, привела к тому, что я всмотрелась во все детали «сладкогласного труда». Сочиняя стихи, О. М. никогда не прятался от людей. Он говорил, что если работа уже на ходу, ничто больше помешать не может. Василиса Георгиевна Шкловская, с которой он очень дружил, рассказывает, что в 21 году, когда они жили рядом в Доме искусств на Мойке, О. М. часто забредал к ней погреться у железной печурки. Иногда он ложился на диван и закрывал ухо подушкой, чтобы не слышать разговоров в перенаселенной комнате. Это он сочинял стихи и, стосковавшись у себя, забирался к Василисе… А стихи об ангеле-Мэри появились в Зоологическом музее, куда мы зашли к хранителю Кузину, чтобы распить с ним и его друзьями грузинскую бутылочку, тайком принесенную вместе с закуской в чьем-то ученом портфеле. Мы сидели за столом, а О. М., нарушая обряд винопития, бегал по огромному кабинету. Стихи, как всегда, сочинялись в голове. В музее же я их записала под его диктовку. Вообще, женившись, он ужасно разленился и все норовил не записывать самому, а диктовать.
А в Воронеже открытость его труда дошла до предела. Ведь ни в одной из комнат, которые мы снимали, не было ни коридора, ни кухни, куда он мог бы выйти, если б захотел остаться один. И в Москве мы не Бог знает как жили, вернее, Бог знает как, но там все же было, куда мне забежать на часок, чтобы оставить его одного. А тут уйти было некуда — только на улицу мерзнуть, а зимы, как на зло, стояли суровые. И вот, когда стихи доходили до восковой зрелости, я, жалея бедного, загнанного в клетку зверя, делала, что могла: прикорнув на кровати, притворялась спящей. Заметив это, О. М. уговаривал меня иногда «поспать» или хоть лечь к нему спиной.
В последний год в Воронеже, в домике «без крыльца», изоляция дошла до предела. Жизнь наша протекала между нашей берлогой и телефонной станцией в двух шагах от дома, откуда мы звонили моему брату. Два человека — Вишневский и Шкловский — передавали ему в ту зиму по сто рублей в месяц, и он посылал их нам. Сами они посылать боялись. В нашей жизни все было страшно. Эти деньги шли на оплату комнаты — она стоила ровно двести в месяц. Заработки прекратились — ни в Москве, ни в Воронеже нас обоих ни к какой работе не допускали — бдительность. Знакомые на улице отворачивались или глядели на нас, не узнавая. Это тоже обычное у нас проявление бдительности. Одни только актеры позволяли себе отступление от общих правил — они улыбались и подходили к нам даже на главной улице. Это объясняется, пожалуй, тем, что театры подвергались у нас меньшему разгрому, чем другие учреждения. Домой к нам заходили только Наташа Штемпель и Федя, но оба работали и с трудом выкраивали минутку. Наташа рассказывает мать предупредила ее — знаешь, что может быть от этих встреч… Наташа стала скрывать свои посещения, но мать сказала: зачем скрываешь? Я знаю, куда ты ходишь. Мое дело предупредить, а твое решать. Зови их к нам… С тех пор мы часто заходили к Наташе, и мать старалась выставить на стол все, что у нее было. С мужем своим, предводителем дворянства, она давно развелась и учительствовала сначала в городском училище, а потом в начальной школе, чтобы прокормить двоих детей. Скромница, умница, веселая и легкая Марья Ивановна — единственный человек в Воронеже, открывший нам свой дом. Все остальные двери были плотно закрыты, заперты на двойные замки: мы были париями, неприкасаемыми социалистического общества.
Все предвещало близкий конец, и О. М. старался использовать последние дни. Им владело одно чувство: надо торопиться, не то оборвут и не дадут чего-то досказать. Иногда я умоляла его отдохнуть, выйти погулять, поспать, но он только отмахивался: нельзя, времени в обрез, надо торопиться…
Стихи шли сплошной массой, одно за другим. В работе одновременно находилось по несколько вещей. Он часто просил меня записать — и это была первая запись по два-три стихотворения сразу, которые он в уме довел до конца. Остановить его я не могла: «Пойми, иначе я не успею»…
Конечно, это было трезвое ощущение приближающейся гибели, но мне она еще не представлялась с такой ясностью, как ему. Прямо он мне ничего не говорил, но в письмах в Москву, куда я в эту зиму раза два ездила добывать деньги, он иногда как будто затрагивал вопрос о том, что нас ждет, но тут же сам себя обрывал и делал вид, будто речь идет об очередных трудностях. Может, он действительно гнал от себя эту мысль, но, скорее всего, щадил меня и старался не омрачать последних дней совместной жизни.
И весь этот год он спешил. Торопился. Очень торопился. Одышка от этой спешки становилась все мучительнее: прерывистое дыхание, перебои пульса, посиневшие губы. Припадки чаще всего происходили на улице. В последний воронежский год он уже не мог выходить один. И дома бывал спокоен только при мне. Так мы сидели друг против друга: я молча смотрела на шевелящиеся губы, а он наверстывал потерянное время и спешил сказать свои последние слова.
Записав очередные стихи, О. М. подсчитывал строчки и сообщал, сколько он получит по высшей ставке — на меньшее он не соглашался. Лишь изредка, когда стихи уж очень ему не нравились, он предлагал пустить их по «второму сорту», то есть подешевле, как делал Сологуб, у которого стихи были разложены по сортам с соответственно различными ценами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144
 https://sdvk.ru/Mebel_dlya_vannih_komnat/ASB/ 

 Эксагрес Mediterraneo Lavanda