Он поползет вперед, как Александр Матросов, и закроет грудью. Взорвет, одним словом, заминированной грудью. Время — тик, и время — так. Что Паша видел такого сквозь бинокль, чего нам не различить? Он, она, оно представляло из себя осмысленную плоть, шевелило складками-губами и сказало б свою правду, если б знало по-русски.
— Паша, — спрашиваю я неожиданно хриплым шепотом, — ты можешь прочесть по губам, что оно-она хочет?
Паша продолжал смотреть в окуляры, но я увидел, как он саркастически улыбнулся.
— Да, — ответил командир, словно отрезал кусок луковицы.
— Чего же хочет оно-она?
— Того же, что и мы.
Мы хотели. Кто больше, кто меньше. Время — тик, время — так. Препятствие времени, превратившегося в пространство.
И тогда за спиной скрежет. И мы как матросы. Почему-то в башке так щелкнуло — как матросы. Хотя моря здесь нет. Только влажные губы и солнце впереди, но они не море, хотя, возможно, и — да. Мы занимаем круговую оборону, готовые к решительной схватке. Здесь уже нет командиров, комиссаров, солдат. Здесь уже нет ничего, что могло бы размежевать. Только это не то. Не ужас со спины. Не он, она, оно. Это веселая картинка, полная замысловатого абсурда, выдвигается из-за рощицы, закрывающей шоссе на повороте.
Юнга Иоанн-Трезор Бесов, героический и двужильный малец. Он тащил на веревке самолет, из кабины которого торчала сигара Колюни. Сперва серебряный дым, затем сигара, после нее простонародный бесформенный нос под шлемом Экзюпери.
Главное — проблема, как погрузить Женю. Мы с Серегой с превеликим трудом уложили авангардиста на носилки и потащили к самолету. Колени подгибались, и руки готовы были выскочить из плечевых суставов. И тут затрещал брезент, и заминированный сквозь лопнувшую ткань, как коровья лепешка, вывалился на шоссе. Мы с Серегой замерли, ожидая неминуемого взрыва. Но он не случился. Несколько мгновений Женя полежал с закрытыми глазами, затем поднял веки, огляделся, понял, что не в раю, и проворчал:
— Мамочка, мамулька, матерая мать и матрица.
Колюня прислал Бесова, и проблема решилась легко. Малец, становившийся все более востребованным в эти последние минуты войны и романа, легко, словно коромысло, уложил Злягина на юношеские плечи и единым махом доставил тело к самолету.
Тут уж и мы навалились. Женя оказался в кабине, и, судя по реплике: “Маму мацать мало, мать”, ему там понравилось.
Теперь о самолете. Он оказался серебрист и красив, как красив всякий предмет, выдержанный в правильных пропорциях. Упругое тело заканчивалось полусферой с винтом. Аккуратные крылышки говорили о подвижной верткости. Самолет возник, как долгожданный и искомый элемент. Поэтому все стало происходить стремительно. Да и ужас не давал повода к успокоению. С появлением самолета треугольник стал вибрировать и наступать нетерпеливыми толчками. Расстояние между нашим выдохом и его вдохом быстро сокращалось, и следовало спешить. Легкий, словно юноша, летательный аппарат имел всего четыре посадочных места, и Паша только покачал головой, позвал нас с Серегой и сказал хрустящим от радостного волнения голосом:
— Такая, однако, незадача. Вы остаетесь. Если перегрузить тело “Яка”, то можем не долететь. Пародия никому не нужна.
— И? Что и… И что потом? — Комедиограф побледнел. Он приложил ладонь к виску, отдавая честь, которую не просили. Пилотка упала на асфальт, и теперь волосы стояли дыбом и шевелились под наклоном.
— Вы остаетесь за всех. — Паша не верил в приказ, но должен же был что-то говорить.
— Да, мой командир, — сказал я.
— Тогда станем прощаться. — Мы обнялись. От командира пахло одновременно походным костром и одеколоном “Рожер и Галле”. Затем Паша обнялся с Серегой. После Серега потянулся и ко мне.
— Мы же с тобой остаемся, — объяснил я, и комедиограф опустил руки.
Все происходило нелепо и разумно, логично и бессмысленно, на выдохе, когда пустота приближается вплотную, и на вдохе, когда от лишнего кислорода закипает голова.
Хлопотали, словно собирались на дачу. Колюня погнал юнгу за коробкой сигар, а Сека достал обломок расчески, снял комиссарскую фуражку и начал нервно причесывать пыльные кудри. Только и у него волосы дыбились. Командир и Колюня напоследок осмотрели “Яка”, пытаясь хотя бы на глазок обнаружить неисправности. Злягин из кабины рычал невнятно, но его не слушали.
— По коням! — скомандовал Паша, и сцена прощания продолжилась.
Жали руки и производили бессмысленные звуки. Бодро скалились. Никто ничего не понимал, но знал. Глаза блестели, и в зрачках отражалась наступавшая влага розовых, нитяных складок. И тут жалобный звук не в тональности момента. Это юнга Бесов, которого тоже не брали, потерянно всхлипывал в сторонке. Тогда Колюня, уже полезший за штурвал “Яка”, спрыгнул на землю и поманил Иоанна. Тот в два прыжка приблизился, опустился на четвереньки, стал ласково тереться головой о мятые штаны шоферюги.
— Ладно, малец, ладно. Поднимись. — Колюня растрогался. Он старался смотреть сурово, а голосу придал металлический оттенок: — Я тебя отпускаю. Иди, иди. Беги к своим.
Трезор— Иоанн Бесов, юнга, малец, чертенок с рожками, приданный нам судьбой, нашедший в шарахнутом Колюне Морокканове батяню, не уходил. Тогда шоферюга одним движением вытянул из штанов ремень с моряцкой бляхой и с размаху ударил Ваню по спине. Чертенок взвыл, отпрянул, посмотрел, подержал взгляд недолго, затем, перепрыгнув через обочину дороги, резво поскакал по траве в сторону рощи. Прыжок, другой. Скрылся навсегда.
— Ну вот. — Колюня вздохнул и, отмахнувшись от лишних мыслей, полез в кабину.
Двигатель врубился с пол-оборота. Винт завращался с такой скоростью, что стал невидимым. Сигарообразный аппарат зашевелился. В окошке кабины виднелся профиль Колюни с “гаваной” в зубах. Упругое тело “Яка” покатилось по асфальту шоссе, быстро набирая скорость. Было видно, что это движение в охотку и застоявшейся машине, и людям, забравшимся внутрь. Еще мгновение, и самолет оторвется от земли. Еще чуток, и всему все. Что-то надо было сделать или подумать, но я лишь закричал про себя: “Хотя ты и полный урод, Колюня, и дундук! Хотя ты пьянь несусветная и деградант! Но даже черт! Даже черт… Черт возьми! И поэтому я бы не стал в тебя стрелять на расстреле! Я бы не стал целиться тебе в лоб, в сердце, в горло и живот! Я бы стал целиться в небо! В какой-нибудь листочек! Мимо стал бы целиться и стрелять! Только это б не спасло, поскольку не я один! В этом вся закавыка! Не я один, и не ты один! Не мы одни, и они не одни! Нет одиночества ни в жизни, ни в смерти! Да и смерти нет — есть только перемена состояний и принятых смыслов!” Я кричал про себя, срывая связки, а “Як” подпрыгнул раз, другой и взмыл. Так солдат в увольнительной после деревенских танцев весело летит за белым девичьим платьем, призывно мелькнувшим в темноте. Только тут не деревня и не танцы. Впереди все так же тек вселенский лобок. Он, ужас, надвигался ритмичными и нетерпеливыми движениями. Она в нем из розового превращалась в возбужденный красный, готовая заговорить смертельные слова любви. Она и говорила, но в иных герцах, непонятных барабанным перепонкам. Остальной мир перестал дышать и замер, как замирает подросток, случайно набредший в лесу на спаренные тела.
Самолетик казался безмерно малым объектом, но все равно желанным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
— Паша, — спрашиваю я неожиданно хриплым шепотом, — ты можешь прочесть по губам, что оно-она хочет?
Паша продолжал смотреть в окуляры, но я увидел, как он саркастически улыбнулся.
— Да, — ответил командир, словно отрезал кусок луковицы.
— Чего же хочет оно-она?
— Того же, что и мы.
Мы хотели. Кто больше, кто меньше. Время — тик, время — так. Препятствие времени, превратившегося в пространство.
И тогда за спиной скрежет. И мы как матросы. Почему-то в башке так щелкнуло — как матросы. Хотя моря здесь нет. Только влажные губы и солнце впереди, но они не море, хотя, возможно, и — да. Мы занимаем круговую оборону, готовые к решительной схватке. Здесь уже нет командиров, комиссаров, солдат. Здесь уже нет ничего, что могло бы размежевать. Только это не то. Не ужас со спины. Не он, она, оно. Это веселая картинка, полная замысловатого абсурда, выдвигается из-за рощицы, закрывающей шоссе на повороте.
Юнга Иоанн-Трезор Бесов, героический и двужильный малец. Он тащил на веревке самолет, из кабины которого торчала сигара Колюни. Сперва серебряный дым, затем сигара, после нее простонародный бесформенный нос под шлемом Экзюпери.
Главное — проблема, как погрузить Женю. Мы с Серегой с превеликим трудом уложили авангардиста на носилки и потащили к самолету. Колени подгибались, и руки готовы были выскочить из плечевых суставов. И тут затрещал брезент, и заминированный сквозь лопнувшую ткань, как коровья лепешка, вывалился на шоссе. Мы с Серегой замерли, ожидая неминуемого взрыва. Но он не случился. Несколько мгновений Женя полежал с закрытыми глазами, затем поднял веки, огляделся, понял, что не в раю, и проворчал:
— Мамочка, мамулька, матерая мать и матрица.
Колюня прислал Бесова, и проблема решилась легко. Малец, становившийся все более востребованным в эти последние минуты войны и романа, легко, словно коромысло, уложил Злягина на юношеские плечи и единым махом доставил тело к самолету.
Тут уж и мы навалились. Женя оказался в кабине, и, судя по реплике: “Маму мацать мало, мать”, ему там понравилось.
Теперь о самолете. Он оказался серебрист и красив, как красив всякий предмет, выдержанный в правильных пропорциях. Упругое тело заканчивалось полусферой с винтом. Аккуратные крылышки говорили о подвижной верткости. Самолет возник, как долгожданный и искомый элемент. Поэтому все стало происходить стремительно. Да и ужас не давал повода к успокоению. С появлением самолета треугольник стал вибрировать и наступать нетерпеливыми толчками. Расстояние между нашим выдохом и его вдохом быстро сокращалось, и следовало спешить. Легкий, словно юноша, летательный аппарат имел всего четыре посадочных места, и Паша только покачал головой, позвал нас с Серегой и сказал хрустящим от радостного волнения голосом:
— Такая, однако, незадача. Вы остаетесь. Если перегрузить тело “Яка”, то можем не долететь. Пародия никому не нужна.
— И? Что и… И что потом? — Комедиограф побледнел. Он приложил ладонь к виску, отдавая честь, которую не просили. Пилотка упала на асфальт, и теперь волосы стояли дыбом и шевелились под наклоном.
— Вы остаетесь за всех. — Паша не верил в приказ, но должен же был что-то говорить.
— Да, мой командир, — сказал я.
— Тогда станем прощаться. — Мы обнялись. От командира пахло одновременно походным костром и одеколоном “Рожер и Галле”. Затем Паша обнялся с Серегой. После Серега потянулся и ко мне.
— Мы же с тобой остаемся, — объяснил я, и комедиограф опустил руки.
Все происходило нелепо и разумно, логично и бессмысленно, на выдохе, когда пустота приближается вплотную, и на вдохе, когда от лишнего кислорода закипает голова.
Хлопотали, словно собирались на дачу. Колюня погнал юнгу за коробкой сигар, а Сека достал обломок расчески, снял комиссарскую фуражку и начал нервно причесывать пыльные кудри. Только и у него волосы дыбились. Командир и Колюня напоследок осмотрели “Яка”, пытаясь хотя бы на глазок обнаружить неисправности. Злягин из кабины рычал невнятно, но его не слушали.
— По коням! — скомандовал Паша, и сцена прощания продолжилась.
Жали руки и производили бессмысленные звуки. Бодро скалились. Никто ничего не понимал, но знал. Глаза блестели, и в зрачках отражалась наступавшая влага розовых, нитяных складок. И тут жалобный звук не в тональности момента. Это юнга Бесов, которого тоже не брали, потерянно всхлипывал в сторонке. Тогда Колюня, уже полезший за штурвал “Яка”, спрыгнул на землю и поманил Иоанна. Тот в два прыжка приблизился, опустился на четвереньки, стал ласково тереться головой о мятые штаны шоферюги.
— Ладно, малец, ладно. Поднимись. — Колюня растрогался. Он старался смотреть сурово, а голосу придал металлический оттенок: — Я тебя отпускаю. Иди, иди. Беги к своим.
Трезор— Иоанн Бесов, юнга, малец, чертенок с рожками, приданный нам судьбой, нашедший в шарахнутом Колюне Морокканове батяню, не уходил. Тогда шоферюга одним движением вытянул из штанов ремень с моряцкой бляхой и с размаху ударил Ваню по спине. Чертенок взвыл, отпрянул, посмотрел, подержал взгляд недолго, затем, перепрыгнув через обочину дороги, резво поскакал по траве в сторону рощи. Прыжок, другой. Скрылся навсегда.
— Ну вот. — Колюня вздохнул и, отмахнувшись от лишних мыслей, полез в кабину.
Двигатель врубился с пол-оборота. Винт завращался с такой скоростью, что стал невидимым. Сигарообразный аппарат зашевелился. В окошке кабины виднелся профиль Колюни с “гаваной” в зубах. Упругое тело “Яка” покатилось по асфальту шоссе, быстро набирая скорость. Было видно, что это движение в охотку и застоявшейся машине, и людям, забравшимся внутрь. Еще мгновение, и самолет оторвется от земли. Еще чуток, и всему все. Что-то надо было сделать или подумать, но я лишь закричал про себя: “Хотя ты и полный урод, Колюня, и дундук! Хотя ты пьянь несусветная и деградант! Но даже черт! Даже черт… Черт возьми! И поэтому я бы не стал в тебя стрелять на расстреле! Я бы не стал целиться тебе в лоб, в сердце, в горло и живот! Я бы стал целиться в небо! В какой-нибудь листочек! Мимо стал бы целиться и стрелять! Только это б не спасло, поскольку не я один! В этом вся закавыка! Не я один, и не ты один! Не мы одни, и они не одни! Нет одиночества ни в жизни, ни в смерти! Да и смерти нет — есть только перемена состояний и принятых смыслов!” Я кричал про себя, срывая связки, а “Як” подпрыгнул раз, другой и взмыл. Так солдат в увольнительной после деревенских танцев весело летит за белым девичьим платьем, призывно мелькнувшим в темноте. Только тут не деревня и не танцы. Впереди все так же тек вселенский лобок. Он, ужас, надвигался ритмичными и нетерпеливыми движениями. Она в нем из розового превращалась в возбужденный красный, готовая заговорить смертельные слова любви. Она и говорила, но в иных герцах, непонятных барабанным перепонкам. Остальной мир перестал дышать и замер, как замирает подросток, случайно набредший в лесу на спаренные тела.
Самолетик казался безмерно малым объектом, но все равно желанным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39