Но с геометрической правдой не согласны сержанты.
— Э! Ты что дэлаешь! — возникает Башка. — Нэ чесно!
— Отставить! — приказывает Кроха. — Ставить всех по линии.
— Но, товарищи сержанты, — пытаюсь я безуспешно объяснить геометрию.
— Победители награждаются походом в солдатскую чайную! — заявляет альбинос перед стартом.
Дохлые абитуриенты оживают, в их лицах начинает угадываться интерес к происходящему. В чайной можно купить пирожки. Мамина мелочь еще звенит по карманам, а от жути солдатской кухни еще с непривычки воротит.
Мне выпадает бежать по дальней дорожке на последнем этапе.
— Бэги! — завопил чечен, и абитуриенты рванули, замолотили сапогами, поднимая пыль.
Когда эстафетный прутик оказывается в моих руках, пловец уже впереди метров на двадцать. За ним эстонец на коротких ножках. Все впереди меня, потому что такова геометрия Эвклида. Ее уважали Перикл и Софокл. А Башка и Кроха — нет. Но ни фига, думаю я, включая скорость и всю волю профессионала, — ее я тренировал с одиннадцати лет; я знаю правильность механики ног и тазобедренного сустава; малолеткой я смотрел кино про олимпиаду в Риме и восхищался стартом Армина Хари, а когда смотрел олимпиаду в Токио, то восхищался Бобом Хейсом; я изучал кинограммы великих и старался так же; я видел вблизи лучших наших и старался, старался, старался годы и годы для того, чтобы сейчас, блин, обогнать всех на глазах двадцатилетних сержантов и купить себе булочек с изюмом…
Это была моя лучшая скорость в жизни. Я упал за финишем на полшага впереди пловца.
— Эка! Теперь понятно! — обрадовался Кроха. — Мне нравится. Можно повторить. Первый раз не считается.
— Не считается? — Сопротивляться не хотелось, и не имело смысла. — Но вы же видели. Дальняя дорожка длиннее. Надо поставить стартующих правильно, лесенкой.
— Нэт! Нэ чесно! — нахмурился Башка, а Кроха приказал:
— Слушай меня! Ставить всех по линии!
Я поставил. Я вспомнил про олимпийские идеалы и воспитанное мужество, про то, как великий Анатолий Михайлов бежал сто десять метров с барьерами на матче с американцами. И выиграл. Никто до этого у американцев не выигрывал, а он их всех победил, Давенпорта, кажется, и еще кого-то из великих. И стадион кричал. А Михайлов был счастлив. Но американцы пожаловались, будто кто-то чем-то кому-то из них на старте помешал. И судьи стали думать и придумали аннулировать результат забега и объявить новый. Тогда была холодная война, и каждое лето СССР и США соревновались в легкой атлетике на “Матче гигантов”. Это всегда получалось событие сезона, и имена победителей повторялись с почтением. Нет войны, нет матчей, а героев забыли… А в тот раз Михайлов побежал снова и снова победил. А я с ним тренировался рядом несколько лет…
— Ладно, хрен с вами, — сказал я негромко и пошел побеждать…
Глава третья
Так часто случается в апреле: сперва солнышко благосклонно и обнадеживающий южный бриз, затем небо затягивает, и начинают наступать холодные массы воздуха из Лапландии, может даже закружить метель. Но скоро пространство снова расслабляется, и теплая нежность овладевает миром…
Так и четырнадцатого утром, когда я собрался идти на войну, чтобы не окоченеть в окопах, я решил надеть куртку “Schott” с пристяжной подкладкой, а на смену прихватил дачный ватник. Теленовости молчали, но по городу прошел слух, что фронт рухнул под Псковом и теперь срочно выравнивают линию на сто километров севернее. Туда и бросят самых старых и немощных.
Пью остывший кофе большими глотками и прислушиваюсь: нет, Колюню с первого этажа не слышно. Он горланил песни трое суток, ругался с женой, требовал шампанского, грозился всех взорвать, пару раз ломился ко мне, выпрашивая денег в долг. “Какой долг, Коля, нас всех перебьют. Могут перебить”. — “Вот именно, тогда дай сто”. Вчера к ночи он затих, и теперь не слышно. Мы призваны в Адмиралтейский сводный пехотный полк и обязаны в девять явиться на сборный пункт к Витебскому вокзалу. Впрочем, плевать на Колюню… Я смотрю на часы и нервно прохаживаюсь по квартире. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Ремонт не закончен. Его невозможно закончить никогда, поэтому не стоило и начинать. Война остановила новые поползновения жены, и та, поплакав то ли над моей скорой судьбой, то ли над тем, что не удалось счастье выкорчевать на кухне оставшиеся трубы, умчалась в Париж, захватив с собой сына. Он и не понял, что стряслось. Он привык уже к частым перелетам, а про войну все знает отлично — это для него компьютерная игра… В свое время, учась и работая в Париже, неадекватная супруга проявила гениальное провидение и записалась в хор, в котором пела песни народов мира с озверевшими от пенсионного безделья бабушками и дедушками хороших местных кровей. Пели они “Калинку-малинку”, “Хава-нагилу” и “Бандьеро россо”. Затем жена подружилась с нужными пенсионерами и дружбу продолжила. А месяц назад убежала туда, спасая себя и сына. Ну, и правильно! Это теперь моя святая обязанность — умереть за других…
На улице никаких видимых изменений — только вместо милиционеров казаки в бурках, гарцующие на лошадках. Из-под бурок серебрятся ножны, усы закручены штопором, да у каждого в руке плеточка. Возле станции метро “Фрунзенская” я выстаиваю небольшую очередь в ларек и покупаю пять пачек сигарет “Winston”. “Super lights” к тому же. Передо мной мужики берут “Приму”. Судя по одежонке и рюкзакам, они тоже едут на Витебский. В самом метро ничего особенного. Молодежь с плейерами и наушниками слушает свой “Рамштайн”, едет учиться и продолжать жить, а такие, как я, — разные, конечно, высокие, низкие, пузатые, поджарые, петербургские интеллигенты и жлобы, сорокалетние и старше, более всего на этот раз пятидесятилетних. Мы едем умирать за молодых. И за их “Рамштайн”.
— Было б не жалко за битлов жизнь отдать, — говорю сам себе, приткнувшись с рюкзаком в угол вагона, — или за цеппелинов, или за свой “Санкт-Петербург” хотя бы.
Передо мной колобок в спортивной шапочке. Он не догадался снять рюкзак и теперь падает на меня его колким объемом.
— Простите, простите, — говорит через спину. — Пришлось взять шампуры. Бригадир попросил, и я не смог отказать.
— Вы на пикник? — мрачно интересуюсь я.
— Нет, что вы! — отвечает колобок, повернувшись. — Я на фронт. Понимаю нелепость сказанного, но таковы люди, и… э-э, таковы их желания.
Те, кому воевать, выходят на “Техноложке” и перебираются на другую платформу, а молодежь в наушниках едет дальше. Между нами уже проведена невидимая черта, мы уже разделены на два мира, класса, две касты. И это правильно, потому что старые виноваты во всем.
Возле Витебского вокзала весело, словно перед первомайской демонстрацией, какой я помню ее из детства, когда правила советская власть и все верили в приближающийся коммунизм и потому дружили и редко когда были говном. Из худых динамиков грохочет бравурная музыка, кричат в мегафоны молодые офицеры в новых шинелях со свежими погонами. Они заметно выделяются из шевелящейся толпы немолодых мужчин, над которыми клубится сизый табачный дым.
Перед самим вокзалом, знаменитым своим ажурным модерном, строится “Четвертый инвалидный батальон”, о чем можно догадаться по кумачовому плакату, приколоченному к борту грузовичка. В его кузове навалена гора инвалидных колясок, да и сами инвалиды, почти все на колясках, кружат вокруг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
— Э! Ты что дэлаешь! — возникает Башка. — Нэ чесно!
— Отставить! — приказывает Кроха. — Ставить всех по линии.
— Но, товарищи сержанты, — пытаюсь я безуспешно объяснить геометрию.
— Победители награждаются походом в солдатскую чайную! — заявляет альбинос перед стартом.
Дохлые абитуриенты оживают, в их лицах начинает угадываться интерес к происходящему. В чайной можно купить пирожки. Мамина мелочь еще звенит по карманам, а от жути солдатской кухни еще с непривычки воротит.
Мне выпадает бежать по дальней дорожке на последнем этапе.
— Бэги! — завопил чечен, и абитуриенты рванули, замолотили сапогами, поднимая пыль.
Когда эстафетный прутик оказывается в моих руках, пловец уже впереди метров на двадцать. За ним эстонец на коротких ножках. Все впереди меня, потому что такова геометрия Эвклида. Ее уважали Перикл и Софокл. А Башка и Кроха — нет. Но ни фига, думаю я, включая скорость и всю волю профессионала, — ее я тренировал с одиннадцати лет; я знаю правильность механики ног и тазобедренного сустава; малолеткой я смотрел кино про олимпиаду в Риме и восхищался стартом Армина Хари, а когда смотрел олимпиаду в Токио, то восхищался Бобом Хейсом; я изучал кинограммы великих и старался так же; я видел вблизи лучших наших и старался, старался, старался годы и годы для того, чтобы сейчас, блин, обогнать всех на глазах двадцатилетних сержантов и купить себе булочек с изюмом…
Это была моя лучшая скорость в жизни. Я упал за финишем на полшага впереди пловца.
— Эка! Теперь понятно! — обрадовался Кроха. — Мне нравится. Можно повторить. Первый раз не считается.
— Не считается? — Сопротивляться не хотелось, и не имело смысла. — Но вы же видели. Дальняя дорожка длиннее. Надо поставить стартующих правильно, лесенкой.
— Нэт! Нэ чесно! — нахмурился Башка, а Кроха приказал:
— Слушай меня! Ставить всех по линии!
Я поставил. Я вспомнил про олимпийские идеалы и воспитанное мужество, про то, как великий Анатолий Михайлов бежал сто десять метров с барьерами на матче с американцами. И выиграл. Никто до этого у американцев не выигрывал, а он их всех победил, Давенпорта, кажется, и еще кого-то из великих. И стадион кричал. А Михайлов был счастлив. Но американцы пожаловались, будто кто-то чем-то кому-то из них на старте помешал. И судьи стали думать и придумали аннулировать результат забега и объявить новый. Тогда была холодная война, и каждое лето СССР и США соревновались в легкой атлетике на “Матче гигантов”. Это всегда получалось событие сезона, и имена победителей повторялись с почтением. Нет войны, нет матчей, а героев забыли… А в тот раз Михайлов побежал снова и снова победил. А я с ним тренировался рядом несколько лет…
— Ладно, хрен с вами, — сказал я негромко и пошел побеждать…
Глава третья
Так часто случается в апреле: сперва солнышко благосклонно и обнадеживающий южный бриз, затем небо затягивает, и начинают наступать холодные массы воздуха из Лапландии, может даже закружить метель. Но скоро пространство снова расслабляется, и теплая нежность овладевает миром…
Так и четырнадцатого утром, когда я собрался идти на войну, чтобы не окоченеть в окопах, я решил надеть куртку “Schott” с пристяжной подкладкой, а на смену прихватил дачный ватник. Теленовости молчали, но по городу прошел слух, что фронт рухнул под Псковом и теперь срочно выравнивают линию на сто километров севернее. Туда и бросят самых старых и немощных.
Пью остывший кофе большими глотками и прислушиваюсь: нет, Колюню с первого этажа не слышно. Он горланил песни трое суток, ругался с женой, требовал шампанского, грозился всех взорвать, пару раз ломился ко мне, выпрашивая денег в долг. “Какой долг, Коля, нас всех перебьют. Могут перебить”. — “Вот именно, тогда дай сто”. Вчера к ночи он затих, и теперь не слышно. Мы призваны в Адмиралтейский сводный пехотный полк и обязаны в девять явиться на сборный пункт к Витебскому вокзалу. Впрочем, плевать на Колюню… Я смотрю на часы и нервно прохаживаюсь по квартире. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Ремонт не закончен. Его невозможно закончить никогда, поэтому не стоило и начинать. Война остановила новые поползновения жены, и та, поплакав то ли над моей скорой судьбой, то ли над тем, что не удалось счастье выкорчевать на кухне оставшиеся трубы, умчалась в Париж, захватив с собой сына. Он и не понял, что стряслось. Он привык уже к частым перелетам, а про войну все знает отлично — это для него компьютерная игра… В свое время, учась и работая в Париже, неадекватная супруга проявила гениальное провидение и записалась в хор, в котором пела песни народов мира с озверевшими от пенсионного безделья бабушками и дедушками хороших местных кровей. Пели они “Калинку-малинку”, “Хава-нагилу” и “Бандьеро россо”. Затем жена подружилась с нужными пенсионерами и дружбу продолжила. А месяц назад убежала туда, спасая себя и сына. Ну, и правильно! Это теперь моя святая обязанность — умереть за других…
На улице никаких видимых изменений — только вместо милиционеров казаки в бурках, гарцующие на лошадках. Из-под бурок серебрятся ножны, усы закручены штопором, да у каждого в руке плеточка. Возле станции метро “Фрунзенская” я выстаиваю небольшую очередь в ларек и покупаю пять пачек сигарет “Winston”. “Super lights” к тому же. Передо мной мужики берут “Приму”. Судя по одежонке и рюкзакам, они тоже едут на Витебский. В самом метро ничего особенного. Молодежь с плейерами и наушниками слушает свой “Рамштайн”, едет учиться и продолжать жить, а такие, как я, — разные, конечно, высокие, низкие, пузатые, поджарые, петербургские интеллигенты и жлобы, сорокалетние и старше, более всего на этот раз пятидесятилетних. Мы едем умирать за молодых. И за их “Рамштайн”.
— Было б не жалко за битлов жизнь отдать, — говорю сам себе, приткнувшись с рюкзаком в угол вагона, — или за цеппелинов, или за свой “Санкт-Петербург” хотя бы.
Передо мной колобок в спортивной шапочке. Он не догадался снять рюкзак и теперь падает на меня его колким объемом.
— Простите, простите, — говорит через спину. — Пришлось взять шампуры. Бригадир попросил, и я не смог отказать.
— Вы на пикник? — мрачно интересуюсь я.
— Нет, что вы! — отвечает колобок, повернувшись. — Я на фронт. Понимаю нелепость сказанного, но таковы люди, и… э-э, таковы их желания.
Те, кому воевать, выходят на “Техноложке” и перебираются на другую платформу, а молодежь в наушниках едет дальше. Между нами уже проведена невидимая черта, мы уже разделены на два мира, класса, две касты. И это правильно, потому что старые виноваты во всем.
Возле Витебского вокзала весело, словно перед первомайской демонстрацией, какой я помню ее из детства, когда правила советская власть и все верили в приближающийся коммунизм и потому дружили и редко когда были говном. Из худых динамиков грохочет бравурная музыка, кричат в мегафоны молодые офицеры в новых шинелях со свежими погонами. Они заметно выделяются из шевелящейся толпы немолодых мужчин, над которыми клубится сизый табачный дым.
Перед самим вокзалом, знаменитым своим ажурным модерном, строится “Четвертый инвалидный батальон”, о чем можно догадаться по кумачовому плакату, приколоченному к борту грузовичка. В его кузове навалена гора инвалидных колясок, да и сами инвалиды, почти все на колясках, кружат вокруг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39