А город, даже не подозревая, что он собрался его покинуть, сопровождает и провожает вечерним праздником фонарей.
Уже близко от площади трех вокзалов в машину ворвался натужный хрип, Авенир Ильич невольно поежился. Казалось, кто-то резким движением схватил со стола стеклянный стакан, наполненный тишиной, как влагой, с размаху запустил его в стенку. И тишина разлилась, разбилась.
Сквозь клекот прорвался женский голос:
— Я «Букет». Меня слышите? Отвечайте.
Водитель нехотя отозвался:
— Вас слышу. Двадцать два сорок три.
— Где вы? — допытывалась женщина.
— Едем на Ленинградский вокзал.
— Освободитесь и — в Грохольский. Рядышком.
— Какой дом?
— Седьмой. Квартира шестнадцать. Фамилия — Ромин.
Сколь ни странно, ни переулок, ни дом не вызвали у пассажира такси ни удивления, ни даже отклика, хотя и показались знакомыми — в машине, въезжавшей на Каланчевку, эти слова ничем не наполнились. Они прозвучали вполне автономно от того, кто там жил, и только фамилия связала человека и адрес. Ромин! куда это он намылился на ночь глядя? Авенир Ильич ощутил необъяснимую тревогу.
Будто почувствовав ее, водитель осведомился у женщины, окрестившей себя «Букетом»:
— А ехать-то куда из Грохольского?
И столь же необъяснимо было, что Авенир Ильич уже знал, что предстоит ему услышать.
Назвав его улицу, диспетчер спросила:
— Двадцать два сорок три, все слышали?
— Слышал, — буркнул водитель, — принято.
Выбравшись со своею кладью из машины и расплатившись, Авенир Ильич замер у входа в вокзал. Было решительно непонятно, что ему делать, как поступить. Немедленно возвращаться домой? Что, если с Розой что-то стряслось и она вызвала Константина? Но сразу же он отмел эту версию. Есть подруги, есть родичи, есть соседи, с которыми они пребывают в самых безоблачных отношениях. Черта с два. Все проще и все ужасней.
Скорей всего, ему надо выждать. «Стрела» полетит в Ленинград без него. Он проведет час-полтора в этом холодном унылом зале, смахивающем не то на ангар, не то на амбар, а больше всего — на громадную камеру хранения, где вместо полок — жесткие скамьи, а вместо баулов и чемоданов томятся осоловевшие странники. Все они, как обреченные, ждут, когда позовут их продолжить путь транзитом через Москву, через ночь, через планету — незнамо куда.
Итак, он укроется в этой толпе и будет терпеливо сидеть, посматривая на циферблат. Настанет определенный им срок, он выйдет на площадь, найдет машину и тронется по притаившимся улицам. И снова будут мелькать фонари, бросая свой желтый свет под колеса, все будет, как два часа назад, когда он катил в другом направлении, радуясь предстоящему дню. Потом он войдет в подъезд и в лифт, выйдет на лестничной площадке, приблизится к двери с ключом в горсти. Ключ повернется в привычном гнездышке, дверь отойдет, и уже в прихожей, в грешной насыщенной тишине, услышит довольный смешок и вздох. Что дальше? А дальше — что суждено. У него перехватило дыхание. Он медленно зашагал к вагону.
На влажной платформе перед «Стрелой» было людно. И, как обычно, шумела человеческая река. Бросалось в глаза отличие тех, кто ехал в Ленинград этим поездом, от пассажиров других составов. Многие в этой толпе относились к живописному ареалу искусства, но даже и те, кто никогда не появлялся ни на экране, ни на сцене, ни на концертной эстраде, не сочинял и не ваял, тоже невольно поддавались той театральной атмосфере, которая здесь всегда возникала примерно за полчаса до полуночи. Это был ежевечерний клуб, общность людей, знакомых друг с другом, порою, правда, лишь визуально. Но здесь они сразу же обозначали давно существовавшую связь, приветливо улыбались, здоровались, завязывалось некое действо — платформа превращалась в подмостки.
Забросив свой чемодан в купе, Авенир Ильич вышел в коридор, застыл у окна и почти механически фиксировал лица провожавших с их неестественным оживлением. Поезд вздрогнул и дернулся, начал движение, сначала вразвалочку, будто нехотя, потом вприпрыжку, потом бегом и вот припустил, помчался, понесся, еще немного — и полетит. Авенир Ильич постарался привычно отстраниться от себя самого — Некто стоит в коридоре вагона, ночь за окном все черней и черней, пространство словно тушит огни, которые посылает вслед бессонно мерцающий мегаполис. Некто оставил в великом городе жену и друга, предпочитавшего именовать их дружбу приятельством. Не для того ли он сохранял это незримое расстояние, держал дистанцию, чтобы сейчас лежать в постели с его женой? Вот между ними нет и зазора, так тесно прильнули они друг к другу. Глухая холодная война, тлеющая между мужчиной и женщиной, часто перетекает в горячую, заканчиваясь там, где обычно разыгрываются такие войны — поле сражения общеизвестно.
Нет, отстраниться не удается, и все это происходит с ним. С этим теперь придется жить, ему не под силу взорвать свой мир, который он строил с таким усердием — камешек к камешку, день за днем. И не под силу стоять у окна в пустом коридоре, слушать и видеть, как движение сливается с ночью и умножает ее могущество.
В купе он обнаружил попутчика, брюнета с ближневосточным лицом, с томными замшевыми очами. Араб хорошо говорил по-русски, сообщил, что живет в Йемене, в Сане. По преданию, их столица основана Хамом, сыном славного Ноя, спасшегося от потопа в ковчеге. Авенир Ильич сказал, что он рад свести столь приятное знакомство, и пожелал спокойной ночи.
Лежа на полке, он все старался возможно скорее спрятаться в сон, считал слонов, призывал на память умиротворяющие пейзажи, однако сознание не подчинялось, оно словно сузилось и вмещало одну-единственную картинку, зато ожившую до осязания.
«Страна моя Йемен, — память услужливо подсунула хрестоматийную строчку, — кто полюбит, умирает.» И тут же побагровел от стыда — при чем тут любовь, при чем тут смерть? Все площе, грубее, невыносимей. «Ты хочешь знать, с кем я коитирую?» Можно произнести с придыханием: город Хама, а можно и попросту: хамский город, прошу прощения. Легенды умеют облагородить и кровь, и грязь, и подлое дело. Ной выплыл, ковчег оказался прочен — его же ковчег пошел ко дну.
И ленинградское колдовство, входившее с такою свободой в его потаенное убежище, в его «спиритуальную крепость», как сам он ее именовал, на сей раз утратило всю волшбу. Целебный Питер вдруг превратился в обыкновенный советский город, в один из многих сильно распухших, разросшихся населенных пунктов, в которых привелось побывать. Такое же нагромождение зданий, урбанистический хоровод, но странно беззвучный, музыка смолкла. И киностудия закономерно находилась на Кировском проспекте, забывшем, что был он Каменноостровским.
Сама она, лишь два дня назад казавшаяся неведомым миром, всего-то обычное учреждение, где согласовывают и учреждают. Порядком запущенная контора. Не видно ни великих артистов, ни непривычно красивых женщин, мелькнуло знакомое лицо, но так и не вспомнилось, сразу стерлось.
Встреча с редактором — хрупкой дамой, ломкой, как стебелек на ветру, и режиссером, нервным брюнетом с коричневатыми ртутными глазками — несколько его отвлекла. Они отнеслись к нему уважительно, посматривали на него с любопытством. Однажды в их оживленной беседе случился короткий эпизод, который им был не сразу понят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Уже близко от площади трех вокзалов в машину ворвался натужный хрип, Авенир Ильич невольно поежился. Казалось, кто-то резким движением схватил со стола стеклянный стакан, наполненный тишиной, как влагой, с размаху запустил его в стенку. И тишина разлилась, разбилась.
Сквозь клекот прорвался женский голос:
— Я «Букет». Меня слышите? Отвечайте.
Водитель нехотя отозвался:
— Вас слышу. Двадцать два сорок три.
— Где вы? — допытывалась женщина.
— Едем на Ленинградский вокзал.
— Освободитесь и — в Грохольский. Рядышком.
— Какой дом?
— Седьмой. Квартира шестнадцать. Фамилия — Ромин.
Сколь ни странно, ни переулок, ни дом не вызвали у пассажира такси ни удивления, ни даже отклика, хотя и показались знакомыми — в машине, въезжавшей на Каланчевку, эти слова ничем не наполнились. Они прозвучали вполне автономно от того, кто там жил, и только фамилия связала человека и адрес. Ромин! куда это он намылился на ночь глядя? Авенир Ильич ощутил необъяснимую тревогу.
Будто почувствовав ее, водитель осведомился у женщины, окрестившей себя «Букетом»:
— А ехать-то куда из Грохольского?
И столь же необъяснимо было, что Авенир Ильич уже знал, что предстоит ему услышать.
Назвав его улицу, диспетчер спросила:
— Двадцать два сорок три, все слышали?
— Слышал, — буркнул водитель, — принято.
Выбравшись со своею кладью из машины и расплатившись, Авенир Ильич замер у входа в вокзал. Было решительно непонятно, что ему делать, как поступить. Немедленно возвращаться домой? Что, если с Розой что-то стряслось и она вызвала Константина? Но сразу же он отмел эту версию. Есть подруги, есть родичи, есть соседи, с которыми они пребывают в самых безоблачных отношениях. Черта с два. Все проще и все ужасней.
Скорей всего, ему надо выждать. «Стрела» полетит в Ленинград без него. Он проведет час-полтора в этом холодном унылом зале, смахивающем не то на ангар, не то на амбар, а больше всего — на громадную камеру хранения, где вместо полок — жесткие скамьи, а вместо баулов и чемоданов томятся осоловевшие странники. Все они, как обреченные, ждут, когда позовут их продолжить путь транзитом через Москву, через ночь, через планету — незнамо куда.
Итак, он укроется в этой толпе и будет терпеливо сидеть, посматривая на циферблат. Настанет определенный им срок, он выйдет на площадь, найдет машину и тронется по притаившимся улицам. И снова будут мелькать фонари, бросая свой желтый свет под колеса, все будет, как два часа назад, когда он катил в другом направлении, радуясь предстоящему дню. Потом он войдет в подъезд и в лифт, выйдет на лестничной площадке, приблизится к двери с ключом в горсти. Ключ повернется в привычном гнездышке, дверь отойдет, и уже в прихожей, в грешной насыщенной тишине, услышит довольный смешок и вздох. Что дальше? А дальше — что суждено. У него перехватило дыхание. Он медленно зашагал к вагону.
На влажной платформе перед «Стрелой» было людно. И, как обычно, шумела человеческая река. Бросалось в глаза отличие тех, кто ехал в Ленинград этим поездом, от пассажиров других составов. Многие в этой толпе относились к живописному ареалу искусства, но даже и те, кто никогда не появлялся ни на экране, ни на сцене, ни на концертной эстраде, не сочинял и не ваял, тоже невольно поддавались той театральной атмосфере, которая здесь всегда возникала примерно за полчаса до полуночи. Это был ежевечерний клуб, общность людей, знакомых друг с другом, порою, правда, лишь визуально. Но здесь они сразу же обозначали давно существовавшую связь, приветливо улыбались, здоровались, завязывалось некое действо — платформа превращалась в подмостки.
Забросив свой чемодан в купе, Авенир Ильич вышел в коридор, застыл у окна и почти механически фиксировал лица провожавших с их неестественным оживлением. Поезд вздрогнул и дернулся, начал движение, сначала вразвалочку, будто нехотя, потом вприпрыжку, потом бегом и вот припустил, помчался, понесся, еще немного — и полетит. Авенир Ильич постарался привычно отстраниться от себя самого — Некто стоит в коридоре вагона, ночь за окном все черней и черней, пространство словно тушит огни, которые посылает вслед бессонно мерцающий мегаполис. Некто оставил в великом городе жену и друга, предпочитавшего именовать их дружбу приятельством. Не для того ли он сохранял это незримое расстояние, держал дистанцию, чтобы сейчас лежать в постели с его женой? Вот между ними нет и зазора, так тесно прильнули они друг к другу. Глухая холодная война, тлеющая между мужчиной и женщиной, часто перетекает в горячую, заканчиваясь там, где обычно разыгрываются такие войны — поле сражения общеизвестно.
Нет, отстраниться не удается, и все это происходит с ним. С этим теперь придется жить, ему не под силу взорвать свой мир, который он строил с таким усердием — камешек к камешку, день за днем. И не под силу стоять у окна в пустом коридоре, слушать и видеть, как движение сливается с ночью и умножает ее могущество.
В купе он обнаружил попутчика, брюнета с ближневосточным лицом, с томными замшевыми очами. Араб хорошо говорил по-русски, сообщил, что живет в Йемене, в Сане. По преданию, их столица основана Хамом, сыном славного Ноя, спасшегося от потопа в ковчеге. Авенир Ильич сказал, что он рад свести столь приятное знакомство, и пожелал спокойной ночи.
Лежа на полке, он все старался возможно скорее спрятаться в сон, считал слонов, призывал на память умиротворяющие пейзажи, однако сознание не подчинялось, оно словно сузилось и вмещало одну-единственную картинку, зато ожившую до осязания.
«Страна моя Йемен, — память услужливо подсунула хрестоматийную строчку, — кто полюбит, умирает.» И тут же побагровел от стыда — при чем тут любовь, при чем тут смерть? Все площе, грубее, невыносимей. «Ты хочешь знать, с кем я коитирую?» Можно произнести с придыханием: город Хама, а можно и попросту: хамский город, прошу прощения. Легенды умеют облагородить и кровь, и грязь, и подлое дело. Ной выплыл, ковчег оказался прочен — его же ковчег пошел ко дну.
И ленинградское колдовство, входившее с такою свободой в его потаенное убежище, в его «спиритуальную крепость», как сам он ее именовал, на сей раз утратило всю волшбу. Целебный Питер вдруг превратился в обыкновенный советский город, в один из многих сильно распухших, разросшихся населенных пунктов, в которых привелось побывать. Такое же нагромождение зданий, урбанистический хоровод, но странно беззвучный, музыка смолкла. И киностудия закономерно находилась на Кировском проспекте, забывшем, что был он Каменноостровским.
Сама она, лишь два дня назад казавшаяся неведомым миром, всего-то обычное учреждение, где согласовывают и учреждают. Порядком запущенная контора. Не видно ни великих артистов, ни непривычно красивых женщин, мелькнуло знакомое лицо, но так и не вспомнилось, сразу стерлось.
Встреча с редактором — хрупкой дамой, ломкой, как стебелек на ветру, и режиссером, нервным брюнетом с коричневатыми ртутными глазками — несколько его отвлекла. Они отнеслись к нему уважительно, посматривали на него с любопытством. Однажды в их оживленной беседе случился короткий эпизод, который им был не сразу понят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17