— Был мир, ныне «песком пожираемый». Где ты, Ниневия? Нет ответа. Слышит ли вас ваш покойный друг?
Когда они остались вдвоем, Роза Владимировна протянула:
— Тебя никак нельзя упрекнуть в чрезмерной точности — твоя жизнь слишком людная для пустыни. Еще никогда вокруг не толклось столько народа, ты не находишь?
— Похоже, ты опять за свое, — нахмурился Авенир Ильич. — Выставить меня в ложном свете стало твоим любимым занятием. «Много людей»… И что из того? Можно подумать, я их сзываю. Если я нужен, то это не значит, что мне они тоже необходимы. «Много людей»… Чем больше людей, тем резче чувствуешь одинокость. Это не так уж трудно понять.
— АИ, ты с утра не в своей тарелке, — сказала она, снимая платье. — Не выспался. Ляг, у тебя два часа. Что до меня, я ими воспользуюсь.
— Дело не в том, что я мало спал, устал в пути, недоволен обедом, — ворчливо сказал Авенир Ильич, — подобных причин всегда навалом. Мне все неподъемней эти салоны. Все эти ярмарки эрудиции. Уж слишком напоминают поминки. Сидят за столом, пьют и закусывают, рассказывают всякие байки — никто и не вспомнит, зачем собрались. Возьми хоть эту Милицу Антоновну. Весь век провела в соревновании с беднягой Борхом… Неуемная баба! Он умер, она вдовеет, тоскует, но стоит сказать о нем доброе слово, тут же она сжимает губы и словно выдавливает из себя: ну да, он был не лишен обаяния…
Роза Владимировна рассмеялась.
— Сгущаешь краски.
— Даже не думаю. Соперничество — ее естественное, ее единственное состояние… Когда-то — с мужем, сегодня — с дочерью, попутно — с Роминым и со мной. Зачем она здесь? Не понимаю… Или Нинель Алексеевна с Викой… Ну что им Ромин? Сдался им Ромин… В особенности, этой Нинели. Ромин о таких говорил: «В самом деле, пышный букет, но перестоявший в кувшине».
Слово «букет», произнесенное совсем в ином контексте, кольнуло почти как прежде — «Я „Букет“… Отвечайте…» Он подумал не без смутной приятности, что Роза может принять на свой счет роминское определение, и мысленно выбранил себя за безотчетное удовольствие.
— Могу себе только вообразить, какие высокие предметы они обсуждают с таким азартом, — он ядовито усмехнулся. — «Ах, дорогуша, еще минута, и я оказалась бы на спине». Уж верно делят между собой двух этих молодых болванов, которые одним озабочены: как им эффектнее потоптать зажившихся на свете песочников.
— Да что с тобой? — удивилась Роза. — И дамы тебе нехороши и юноши у тебя
— террористы. Всякая юность революционна. В этом, в конце концов, ее магия.
— Магия революционного хамства, — проговорил Авенир Ильич. — Пора обрести иммунитет от этой магии, сколько можно?..
— Когда-то ты был учтив, как Львин.
— Где ты, Ниневия? — Он усмехнулся. — Нет уж, обойдемся без патоки.
Она помолчала, потом промолвила:
— Завтра Прощеное воскресенье. Прости меня, если я в чем провинилась.
Он хотел ей сказать, что его утомляет ее припоздавшая религиозность, но неожиданно для себя будто сглотнул забурлившее слово.
Нет, все-таки она уж не та. Куда девалось ее озорство, тот пляшущий костерок в глазах, подвижность и легкость крупного тела? Где ты, Ниневия? В самом деле, где же он, цвет смолы и ночи? Где этот смуглый июльский жар? Кожа истончилась, просвечивает, вся в трещинках и паутинках.
Ее ли вина, что ему здесь худо? Он вспомнил одну из роминских присказок: «Нечего в люди ходить по печаль, когда дома навзрыд». Обоим не сладко. Он ощутил забытую нежность. Кто есть у него, кроме этой женщины?
— Прости и ты меня, — сказал Авенир Ильич.
Чем дальше, тем длинней становились паузы между их свиданиями. Авенира Ильича тяготила сопутствовавшая им напряженность. Одно и то же! Они беседуют, а воздух сгущается и тяжелеет. Авенир Ильич все чаще задумывался, стоит ли взять телефонную трубку, снова набрать знакомый номер. Что до Ромина, он сам никогда не проявлял инициативы. Разве только — в особых случаях. Авенир Ильич помнил их наперечет.
Но столь же отчетливо он ощущал: хоть вместе и неуютно, врозь — скучно. Тускло и пресно. Жизнь утрачивала некое важное измерение, ни с чем не схожий, небудничный звук.
Было еще одно обстоятельство. Тот круг, в котором им выпало жить, скорей неприязненный, чем безразличный, был наделен ритуальным сознанием, а значит, по-своему ревниво следил за системой отношений. Круг этот воспринимал их дуэт, как часть пейзажа, не слишком обычную, но в своей необычности странно устойчивую. Меньше всего Авенир Ильич хотел бы дать пищу слухам и толкам. Возможно, Ромин их не заметит, во всяком случае, пренебрежет, но Авенир Ильич сознавал, что разговоры об их отчуждении потешили бы иные души и были бы для него обидны. Когда после долгого молчания Ромин позвонил, он обрадовался.
Вид Константина не то что встревожил, но неприятно удивил. Остроугольное лицо, кажется, стало еще острее — куда уж дальше, еще немного, и щек не останется, только впадины и графические линии скул. А эти два усмешливых ока, верно, с детства подожженные серой? Привычный коричневый с искрой окрас поблек и покрылся патиной, казалось, что глаза поседели.
— Ты часом не уезжал куда-нибудь? — спросил Авенир Ильич.
— Уезжал. Был в одном северном городишке. Отправился по следам героя.
— Успешно?
Ромин отозвался не сразу:
— Я уже стар для путешествий.
К такому ответу, совсем не роминскому, Авенир Ильич был не готов. А та интонация, с которой вдруг прозвучали эти слова, исключала шутливую реакцию.
— Ты преждевременно капитулируешь, — пробормотал Авенир Ильич. Он был словно застигнут врасплох.
Ромин не стал ему возражать.
— Юные люди и не догадываются, — сказал он, — что спускаться по лестнице много труднее, чем подниматься. Они не поверят и ортопеду, который на этом собаку съел.
— Ты завидуешь молодым людям?
— Чему тут завидовать? Стоит лишь вспомнить этот весенний дебют биографии
— сразу же начинает тошнить. Взвинчен, издерган, тебе все желанно и все недоступно. Скверный сезон!
— А есть хорошее время?
— Бог знает, — Ромин потер пальцами лоб. — То хорошее, где нас нет. Надо это понять без страха.
— Твой Сенека, — сказал Авенир Ильич, — уверял, что в страхе свершают подвиги.
— Рад, что ты освежил его в памяти, — Ромин кивнул, — мне это зачтется. Ну, не темней лицом, дай похвастать. Но Сенека сказал: «Оборви, где хочешь, лишь бы развязка была хороша». И сделал это вполне бесстрашно.
Авенир Ильич медленно проговорил:
— Понимаю, что мы тебе опостылели. Но это ведь внешние неудобства. Нет ли помехи в тебе самом?
— Хороший вопрос. Есть, есть помеха. И я тебе о ней говорил. Сковорода моя без перерыва разогревается на огне. С младых ногтей — вынь да положь. Нетерпеливый человек, существующий по законам терпения. Такое раздвоение духа не остается безнаказанным. Однажды котел должен взорваться.
— Это догадка или угроза? — Авенир Ильич усмехнулся.
— Еще один хороший вопрос.
— Не вижу тут ничего хорошего. Сидишь себе напротив меня, поглаживаешь чело перстом и выдаешь вторые планы.
— Вспомнишь меня по знакомому жесту, — с чувством продекламировал Ромин, — как вспоминают забытый сюжет, перечитывая начальные строки.
— Просто невыносимо красиво. Просится в текст.
— Дарю тебе.
— Щедрость короля. И не жалко?
Ромин ответил вполне серьезно:
— Врать не стану, не без того.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Когда они остались вдвоем, Роза Владимировна протянула:
— Тебя никак нельзя упрекнуть в чрезмерной точности — твоя жизнь слишком людная для пустыни. Еще никогда вокруг не толклось столько народа, ты не находишь?
— Похоже, ты опять за свое, — нахмурился Авенир Ильич. — Выставить меня в ложном свете стало твоим любимым занятием. «Много людей»… И что из того? Можно подумать, я их сзываю. Если я нужен, то это не значит, что мне они тоже необходимы. «Много людей»… Чем больше людей, тем резче чувствуешь одинокость. Это не так уж трудно понять.
— АИ, ты с утра не в своей тарелке, — сказала она, снимая платье. — Не выспался. Ляг, у тебя два часа. Что до меня, я ими воспользуюсь.
— Дело не в том, что я мало спал, устал в пути, недоволен обедом, — ворчливо сказал Авенир Ильич, — подобных причин всегда навалом. Мне все неподъемней эти салоны. Все эти ярмарки эрудиции. Уж слишком напоминают поминки. Сидят за столом, пьют и закусывают, рассказывают всякие байки — никто и не вспомнит, зачем собрались. Возьми хоть эту Милицу Антоновну. Весь век провела в соревновании с беднягой Борхом… Неуемная баба! Он умер, она вдовеет, тоскует, но стоит сказать о нем доброе слово, тут же она сжимает губы и словно выдавливает из себя: ну да, он был не лишен обаяния…
Роза Владимировна рассмеялась.
— Сгущаешь краски.
— Даже не думаю. Соперничество — ее естественное, ее единственное состояние… Когда-то — с мужем, сегодня — с дочерью, попутно — с Роминым и со мной. Зачем она здесь? Не понимаю… Или Нинель Алексеевна с Викой… Ну что им Ромин? Сдался им Ромин… В особенности, этой Нинели. Ромин о таких говорил: «В самом деле, пышный букет, но перестоявший в кувшине».
Слово «букет», произнесенное совсем в ином контексте, кольнуло почти как прежде — «Я „Букет“… Отвечайте…» Он подумал не без смутной приятности, что Роза может принять на свой счет роминское определение, и мысленно выбранил себя за безотчетное удовольствие.
— Могу себе только вообразить, какие высокие предметы они обсуждают с таким азартом, — он ядовито усмехнулся. — «Ах, дорогуша, еще минута, и я оказалась бы на спине». Уж верно делят между собой двух этих молодых болванов, которые одним озабочены: как им эффектнее потоптать зажившихся на свете песочников.
— Да что с тобой? — удивилась Роза. — И дамы тебе нехороши и юноши у тебя
— террористы. Всякая юность революционна. В этом, в конце концов, ее магия.
— Магия революционного хамства, — проговорил Авенир Ильич. — Пора обрести иммунитет от этой магии, сколько можно?..
— Когда-то ты был учтив, как Львин.
— Где ты, Ниневия? — Он усмехнулся. — Нет уж, обойдемся без патоки.
Она помолчала, потом промолвила:
— Завтра Прощеное воскресенье. Прости меня, если я в чем провинилась.
Он хотел ей сказать, что его утомляет ее припоздавшая религиозность, но неожиданно для себя будто сглотнул забурлившее слово.
Нет, все-таки она уж не та. Куда девалось ее озорство, тот пляшущий костерок в глазах, подвижность и легкость крупного тела? Где ты, Ниневия? В самом деле, где же он, цвет смолы и ночи? Где этот смуглый июльский жар? Кожа истончилась, просвечивает, вся в трещинках и паутинках.
Ее ли вина, что ему здесь худо? Он вспомнил одну из роминских присказок: «Нечего в люди ходить по печаль, когда дома навзрыд». Обоим не сладко. Он ощутил забытую нежность. Кто есть у него, кроме этой женщины?
— Прости и ты меня, — сказал Авенир Ильич.
Чем дальше, тем длинней становились паузы между их свиданиями. Авенира Ильича тяготила сопутствовавшая им напряженность. Одно и то же! Они беседуют, а воздух сгущается и тяжелеет. Авенир Ильич все чаще задумывался, стоит ли взять телефонную трубку, снова набрать знакомый номер. Что до Ромина, он сам никогда не проявлял инициативы. Разве только — в особых случаях. Авенир Ильич помнил их наперечет.
Но столь же отчетливо он ощущал: хоть вместе и неуютно, врозь — скучно. Тускло и пресно. Жизнь утрачивала некое важное измерение, ни с чем не схожий, небудничный звук.
Было еще одно обстоятельство. Тот круг, в котором им выпало жить, скорей неприязненный, чем безразличный, был наделен ритуальным сознанием, а значит, по-своему ревниво следил за системой отношений. Круг этот воспринимал их дуэт, как часть пейзажа, не слишком обычную, но в своей необычности странно устойчивую. Меньше всего Авенир Ильич хотел бы дать пищу слухам и толкам. Возможно, Ромин их не заметит, во всяком случае, пренебрежет, но Авенир Ильич сознавал, что разговоры об их отчуждении потешили бы иные души и были бы для него обидны. Когда после долгого молчания Ромин позвонил, он обрадовался.
Вид Константина не то что встревожил, но неприятно удивил. Остроугольное лицо, кажется, стало еще острее — куда уж дальше, еще немного, и щек не останется, только впадины и графические линии скул. А эти два усмешливых ока, верно, с детства подожженные серой? Привычный коричневый с искрой окрас поблек и покрылся патиной, казалось, что глаза поседели.
— Ты часом не уезжал куда-нибудь? — спросил Авенир Ильич.
— Уезжал. Был в одном северном городишке. Отправился по следам героя.
— Успешно?
Ромин отозвался не сразу:
— Я уже стар для путешествий.
К такому ответу, совсем не роминскому, Авенир Ильич был не готов. А та интонация, с которой вдруг прозвучали эти слова, исключала шутливую реакцию.
— Ты преждевременно капитулируешь, — пробормотал Авенир Ильич. Он был словно застигнут врасплох.
Ромин не стал ему возражать.
— Юные люди и не догадываются, — сказал он, — что спускаться по лестнице много труднее, чем подниматься. Они не поверят и ортопеду, который на этом собаку съел.
— Ты завидуешь молодым людям?
— Чему тут завидовать? Стоит лишь вспомнить этот весенний дебют биографии
— сразу же начинает тошнить. Взвинчен, издерган, тебе все желанно и все недоступно. Скверный сезон!
— А есть хорошее время?
— Бог знает, — Ромин потер пальцами лоб. — То хорошее, где нас нет. Надо это понять без страха.
— Твой Сенека, — сказал Авенир Ильич, — уверял, что в страхе свершают подвиги.
— Рад, что ты освежил его в памяти, — Ромин кивнул, — мне это зачтется. Ну, не темней лицом, дай похвастать. Но Сенека сказал: «Оборви, где хочешь, лишь бы развязка была хороша». И сделал это вполне бесстрашно.
Авенир Ильич медленно проговорил:
— Понимаю, что мы тебе опостылели. Но это ведь внешние неудобства. Нет ли помехи в тебе самом?
— Хороший вопрос. Есть, есть помеха. И я тебе о ней говорил. Сковорода моя без перерыва разогревается на огне. С младых ногтей — вынь да положь. Нетерпеливый человек, существующий по законам терпения. Такое раздвоение духа не остается безнаказанным. Однажды котел должен взорваться.
— Это догадка или угроза? — Авенир Ильич усмехнулся.
— Еще один хороший вопрос.
— Не вижу тут ничего хорошего. Сидишь себе напротив меня, поглаживаешь чело перстом и выдаешь вторые планы.
— Вспомнишь меня по знакомому жесту, — с чувством продекламировал Ромин, — как вспоминают забытый сюжет, перечитывая начальные строки.
— Просто невыносимо красиво. Просится в текст.
— Дарю тебе.
— Щедрость короля. И не жалко?
Ромин ответил вполне серьезно:
— Врать не стану, не без того.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17