Хотя и жизнь — такая же книга.
— Эта книга тебе не удалась, — нервно сказал Авенир Ильич.
— Похоже, что так, — согласился Ромин и потер по обыкновению лоб. — Композиция плохо организована, нет интересных поворотов, действие топчется на месте, интонация довольно невнятна, а главное: нет во всем этом музыки. Можно ли тут говорить о стиле? Начало чем-то дразнило, казалось, что может вспыхнуть нечто занятное. Нет — померцало, однако не вспыхнуло. Грустно, но ничего не поделаешь. Кивать на время, на окружение — в сильнейшей степени моветон, самое бездарное дело. Пью за тебя этот стаканчик. Прежде всего, за твое терпение.
— Логично, — сказал Авенир Ильич, — с тобой оно жизненно необходимо.
— Терпи, терпи, золотой АИ. Помни, тебе еще предстоит держать урну с моей бедной золой. Ну что ты так смотришь на меня? Сидишь и страдальчески сопишь. Беззащитный, как Игорь Северянин. Ответишь на интимный вопрос?
— Опять, должно быть, какой-нибудь вздор, — пробормотал Авенир Ильич.
— Скажи, как ты спишь? Свернувшись калачиком? Коленки у подбородка? Да?
Авенир Ильич промолчал.
— Поза тех, кому себя жалко, — Ромин удовлетворенно кивнул.
«Скорпион, — подумал Авенир Ильич. — Какой же ты все-таки скорпион. Знаешь, куда верней ужалить.»
Но снова ничего не сказал. Ромин как будто что-то почуял. Он потрепал его по плечу.
— Не огорчайся. Все мы не боги. Я тоже мечтал спать на спине. Раскинув руки. Именно так спят уверенные в себе люди. Не вышло. Ничего, приспособился. Что-то мы нынче с тобой засиделись. Обмыли плоды моих усилий. Спасибо. Очень тебе обязан.
Как это ему удается? Первым оборвать разговор, первым проститься, даже и с гостем. Завидный дар. Авенир Ильич дорого бы дал, чтоб его обрести, однако натуру не убедишь. «Так воспитан», — не то он себя бранил, не то хвалил, не то утешал. Так воспитан, боюсь обидеть, всегда завишу от собеседника. Господи, как я себя утомляю. Ни дня не прожил в ладу с собой.
И вновь удача! Вальс продолжается. Фортуна всерьез его тянет в любимчики. Заигрывает и строит глазки. Нежданно-негаданно ленинградцы приметили книжечку, удостоенную сдержанной ласки центральной прессы. Авениру Ильичу предложили второе рождение его прозы — продлить ее жизнь на экране.
Он был взволнован — в его среде принято было видеть в театре, и уж тем более в кинематографе, нечто плебейское, скоморошеское. Люди, работающие для зрелищ, имеют к серьезной литературе, пожалуй, лишь косвенное отношение — пестрая, суетная среда, отстойник настоящей словесности.
Но в этих привычных этикетках было и некоторое лукавство — и он это знал, и все это знали. Келейный, будничный быт прозаика, приговоривший тебя к одиночеству, — не самое легкое испытание. Бросаешь камешек в океан, и где он?
— одни круги по воде. Неужто слово и впрямь лишь звук? Уже не чаешь, чтоб подхватили — услышали б только, но как узнать, дошло ли оно до чужого уха или растаяло, не долетев? Какая, должно быть, радость увидеть, как дышит, как светится зрительный зал. И вот телефонный звонок из Питера дает ему такую возможность. В течение дня в разговорах с женой он то и дело возвращался к столь неожиданному событию, стараясь, однако же, показать, что он не удивлен, все естественно, люди, в конце концов, не слепы.
— В последнее время тебе везет, — с усмешкой бросила Роза Владимировна.
Этот глагол его покоробил.
— Знаешь, Суворов говорил, слыша такое: «Везет, везет… Помилуй Бог, надобно и уменье».
— Прости, я забыла, что ты Суворов, — сказала она с нарочитым смирением.
Ромин, услышав добрую новость, лихо прищелкнул языком.
— Разбогатеешь, Яков Дьяков. Ты уж напомни работодателям, что канарейка за копейку басом не запоет. Пусть не жмотничают.
Авенир Ильич лишь горько вздохнул:
— Умилительна реакция ближних. Жена сказала, что повезло, ты — о моих грядущих доходах. И не захочешь, а поверишь: не друг — богатство, богатство — друг.
Ромин, помедлив, сказал:
— Как знать. По-моему, я приношу тебе счастье.
Авенир Ильич окинул его внимательным взглядом, но не ответил. Шутливые роминские слова будто оформили наконец не столько однажды мелькнувшую мысль, сколько неясное ощущение, не раз возникавшее у него с тех пор, как Ромин вошел в его жизнь — настало время щедрого фарта. Дела его начали спориться, ладиться, точно он тащит козырь за козырем. Проще всего объяснить совпадением, мистическим расположением звезд, и все же он чувствовал: что-то тут есть.
— Может быть, я это заслужил, — проговорил Авенир Ильич.
— Согласен, — Ромин смотрел на него, в зрачках его мерцала улыбка. — Ты заслужил. Ты мой лучший враг.
— Спасибо, — сказал Авенир Ильич. — На это я даже не смел рассчитывать. Спасибо. Тут есть над чем подумать.
Старался казаться невозмутимым, но чувствовал, что его выдают и густо покрасневшие щеки, и голос — стоит разволноваться, он становится мальчишески звонким, в нем странным образом появляются какие-то теноровые ноты.
— Не заводись, — посоветовал Ромин. — Лучшим врагом дорожат еще больше, чем лучшим другом. Поверь мне на слово.
— Послушай, — спросил Авенир Ильич, — если я так тебе неприятен, что заставляет тебя общаться?
— Допустим, я ставлю эксперимент, — сказал Ромин. — На предел выживаемости.
— Кто ж должен выжить?
— Не кто, а что. Наше приятельство, например.
— Своеобразный эксперимент.
Авенир Ильич был глубоко уязвлен. И больше всего его обожгло это легковесное слово. При-я-тельство. В который уж раз Ромин ушел от более веской характеристики их отношений, в который раз не назвал их дружбой.
— Тебе стоит перечитать Сенеку, — сказал Ромин. — Помнишь ты, что он пишет о «несокрушимой стене философии»? Пора заняться воспитанием чувств.
«Я ненавижу тебя, ненавижу, — мысленно признавался себе Авенир Ильич, — давно ненавижу».
Он сам был испуган тем, что испытывает, просто какое-то наваждение — еще немного, и он задохнется.
— Когда же ты в Питер? — спросил его Ромин.
— Послезавтра.
— Ты летишь или едешь?
— Еду. «Стрелой».
— Что ж, в добрый час. То будет исторический рейс.
— Слишком пышно, — сказал Авенир Ильич.
— В самый раз, — засмеялся Ромин. — В конце концов, что такое история? Железные люди на железных дорогах.
Роза Владимировна остановила его, когда он стал собирать чемодан.
— Ты положишь не то и не так, — вздохнув, она принялась за дело.
— Почему ж? — он обиженно нахохлился.
— У меня есть опыт. И не мешай. Не то я что-нибудь упущу.
— Я отправляюсь не в кругосветку. И не дольше, чем на четыре дня. Зачем мне весь этот гардероб?
— Хочу, чтобы встречная кинозвезда взглянула на тебя с интересом.
— Ты — альтруистка.
— А кроме того, пусть сразу поймет: женат и ухожен.
Эта игра была приятна им обоим — они нежно простились.
Едва Авенир Ильич вышел на улицу, он сразу увидел перед собой изумрудный кошачий глазок такси, и эта маленькая удача ему показалась неслучайной, предвещающей успех в Ленинграде. С самого первого шага везет, вот и водитель немногословен, не лезет с ненужным разговором. Можно отгородиться от мира, побыть с собою наедине. Хочется продлить этот кайф, снова ощутить своей кожей забытый холодок ожидания, дразнящей юношеской надежды. Каждую такую минутку цедишь, точно сок из соломинки — где еще так тепло и уютно, как в этой серебряной умной рыбке, плывущей по улицам Москвы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
— Эта книга тебе не удалась, — нервно сказал Авенир Ильич.
— Похоже, что так, — согласился Ромин и потер по обыкновению лоб. — Композиция плохо организована, нет интересных поворотов, действие топчется на месте, интонация довольно невнятна, а главное: нет во всем этом музыки. Можно ли тут говорить о стиле? Начало чем-то дразнило, казалось, что может вспыхнуть нечто занятное. Нет — померцало, однако не вспыхнуло. Грустно, но ничего не поделаешь. Кивать на время, на окружение — в сильнейшей степени моветон, самое бездарное дело. Пью за тебя этот стаканчик. Прежде всего, за твое терпение.
— Логично, — сказал Авенир Ильич, — с тобой оно жизненно необходимо.
— Терпи, терпи, золотой АИ. Помни, тебе еще предстоит держать урну с моей бедной золой. Ну что ты так смотришь на меня? Сидишь и страдальчески сопишь. Беззащитный, как Игорь Северянин. Ответишь на интимный вопрос?
— Опять, должно быть, какой-нибудь вздор, — пробормотал Авенир Ильич.
— Скажи, как ты спишь? Свернувшись калачиком? Коленки у подбородка? Да?
Авенир Ильич промолчал.
— Поза тех, кому себя жалко, — Ромин удовлетворенно кивнул.
«Скорпион, — подумал Авенир Ильич. — Какой же ты все-таки скорпион. Знаешь, куда верней ужалить.»
Но снова ничего не сказал. Ромин как будто что-то почуял. Он потрепал его по плечу.
— Не огорчайся. Все мы не боги. Я тоже мечтал спать на спине. Раскинув руки. Именно так спят уверенные в себе люди. Не вышло. Ничего, приспособился. Что-то мы нынче с тобой засиделись. Обмыли плоды моих усилий. Спасибо. Очень тебе обязан.
Как это ему удается? Первым оборвать разговор, первым проститься, даже и с гостем. Завидный дар. Авенир Ильич дорого бы дал, чтоб его обрести, однако натуру не убедишь. «Так воспитан», — не то он себя бранил, не то хвалил, не то утешал. Так воспитан, боюсь обидеть, всегда завишу от собеседника. Господи, как я себя утомляю. Ни дня не прожил в ладу с собой.
И вновь удача! Вальс продолжается. Фортуна всерьез его тянет в любимчики. Заигрывает и строит глазки. Нежданно-негаданно ленинградцы приметили книжечку, удостоенную сдержанной ласки центральной прессы. Авениру Ильичу предложили второе рождение его прозы — продлить ее жизнь на экране.
Он был взволнован — в его среде принято было видеть в театре, и уж тем более в кинематографе, нечто плебейское, скоморошеское. Люди, работающие для зрелищ, имеют к серьезной литературе, пожалуй, лишь косвенное отношение — пестрая, суетная среда, отстойник настоящей словесности.
Но в этих привычных этикетках было и некоторое лукавство — и он это знал, и все это знали. Келейный, будничный быт прозаика, приговоривший тебя к одиночеству, — не самое легкое испытание. Бросаешь камешек в океан, и где он?
— одни круги по воде. Неужто слово и впрямь лишь звук? Уже не чаешь, чтоб подхватили — услышали б только, но как узнать, дошло ли оно до чужого уха или растаяло, не долетев? Какая, должно быть, радость увидеть, как дышит, как светится зрительный зал. И вот телефонный звонок из Питера дает ему такую возможность. В течение дня в разговорах с женой он то и дело возвращался к столь неожиданному событию, стараясь, однако же, показать, что он не удивлен, все естественно, люди, в конце концов, не слепы.
— В последнее время тебе везет, — с усмешкой бросила Роза Владимировна.
Этот глагол его покоробил.
— Знаешь, Суворов говорил, слыша такое: «Везет, везет… Помилуй Бог, надобно и уменье».
— Прости, я забыла, что ты Суворов, — сказала она с нарочитым смирением.
Ромин, услышав добрую новость, лихо прищелкнул языком.
— Разбогатеешь, Яков Дьяков. Ты уж напомни работодателям, что канарейка за копейку басом не запоет. Пусть не жмотничают.
Авенир Ильич лишь горько вздохнул:
— Умилительна реакция ближних. Жена сказала, что повезло, ты — о моих грядущих доходах. И не захочешь, а поверишь: не друг — богатство, богатство — друг.
Ромин, помедлив, сказал:
— Как знать. По-моему, я приношу тебе счастье.
Авенир Ильич окинул его внимательным взглядом, но не ответил. Шутливые роминские слова будто оформили наконец не столько однажды мелькнувшую мысль, сколько неясное ощущение, не раз возникавшее у него с тех пор, как Ромин вошел в его жизнь — настало время щедрого фарта. Дела его начали спориться, ладиться, точно он тащит козырь за козырем. Проще всего объяснить совпадением, мистическим расположением звезд, и все же он чувствовал: что-то тут есть.
— Может быть, я это заслужил, — проговорил Авенир Ильич.
— Согласен, — Ромин смотрел на него, в зрачках его мерцала улыбка. — Ты заслужил. Ты мой лучший враг.
— Спасибо, — сказал Авенир Ильич. — На это я даже не смел рассчитывать. Спасибо. Тут есть над чем подумать.
Старался казаться невозмутимым, но чувствовал, что его выдают и густо покрасневшие щеки, и голос — стоит разволноваться, он становится мальчишески звонким, в нем странным образом появляются какие-то теноровые ноты.
— Не заводись, — посоветовал Ромин. — Лучшим врагом дорожат еще больше, чем лучшим другом. Поверь мне на слово.
— Послушай, — спросил Авенир Ильич, — если я так тебе неприятен, что заставляет тебя общаться?
— Допустим, я ставлю эксперимент, — сказал Ромин. — На предел выживаемости.
— Кто ж должен выжить?
— Не кто, а что. Наше приятельство, например.
— Своеобразный эксперимент.
Авенир Ильич был глубоко уязвлен. И больше всего его обожгло это легковесное слово. При-я-тельство. В который уж раз Ромин ушел от более веской характеристики их отношений, в который раз не назвал их дружбой.
— Тебе стоит перечитать Сенеку, — сказал Ромин. — Помнишь ты, что он пишет о «несокрушимой стене философии»? Пора заняться воспитанием чувств.
«Я ненавижу тебя, ненавижу, — мысленно признавался себе Авенир Ильич, — давно ненавижу».
Он сам был испуган тем, что испытывает, просто какое-то наваждение — еще немного, и он задохнется.
— Когда же ты в Питер? — спросил его Ромин.
— Послезавтра.
— Ты летишь или едешь?
— Еду. «Стрелой».
— Что ж, в добрый час. То будет исторический рейс.
— Слишком пышно, — сказал Авенир Ильич.
— В самый раз, — засмеялся Ромин. — В конце концов, что такое история? Железные люди на железных дорогах.
Роза Владимировна остановила его, когда он стал собирать чемодан.
— Ты положишь не то и не так, — вздохнув, она принялась за дело.
— Почему ж? — он обиженно нахохлился.
— У меня есть опыт. И не мешай. Не то я что-нибудь упущу.
— Я отправляюсь не в кругосветку. И не дольше, чем на четыре дня. Зачем мне весь этот гардероб?
— Хочу, чтобы встречная кинозвезда взглянула на тебя с интересом.
— Ты — альтруистка.
— А кроме того, пусть сразу поймет: женат и ухожен.
Эта игра была приятна им обоим — они нежно простились.
Едва Авенир Ильич вышел на улицу, он сразу увидел перед собой изумрудный кошачий глазок такси, и эта маленькая удача ему показалась неслучайной, предвещающей успех в Ленинграде. С самого первого шага везет, вот и водитель немногословен, не лезет с ненужным разговором. Можно отгородиться от мира, побыть с собою наедине. Хочется продлить этот кайф, снова ощутить своей кожей забытый холодок ожидания, дразнящей юношеской надежды. Каждую такую минутку цедишь, точно сок из соломинки — где еще так тепло и уютно, как в этой серебряной умной рыбке, плывущей по улицам Москвы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17