Естественно, я старался понять, что же ее ко мне привязывает. Она отвечала неопределенно, либо с надменным ликом отмалчивалась. Изредка, впрочем, не то страдальчески, не то патетически бормотала:
— Если б не эта бабская слабость…
Мне вспоминались слова Мельхиорова о том, что феминизм — не теория, он, в сущности, иммунный гормон, рожденный сегодняшней амазонкой в борьбе со склонностью к нимфомании. Учитель всегда тяготел к системности.
Смиренно и грустно я ей покаялся, что притомился на сладкой барщине. С презреньем она дала мне вольную. Я и на этот раз унес ноги.
Мое беспросветное холостячество сильно травмировало отца. Он повторял, что в сорок шесть лет уже пора мне определиться. Горько, что я не ищу ничего, кроме очередных впечатлений. Конечно, я мог бы ему сказать, что вековечный страх рутины лежит в основе любого поиска, но наша дискуссия завела бы в метафизический лабиринт — мы из него не скоро бы выбрались. Я лишь заметил, что образ жизни — в каком-то смысле лицо судьбы. Возможно, есть некая неизбежность в том, что живу я именно так. Он кипятился и уверял, что всякий передовой человек не ссылается ни на внешние силы, ни на собственную природу, ни на генетику, ни на рок — он осуществляет свой выбор. Я соглашался: да, разумеется, но этот выбор детерминирован. Отец хватался руками за голову: какая младенческая уловка — вот так уклониться от личной ответственности.
Он, безусловно, меня любил, один только он на всем белом свете, и я это хорошо понимал, но, думаю, что на этом же свете не было еще двух людей, столь непохожих, как я и он. И дело тут не в череде поколений, ни даже в этом фатальном отталкивании сына от своего отца, которое, верно, берет начало в таинственную минуту зачатия, просто-напросто мы были сработаны из разнородного материала. Должно быть, неведомый мне Шутник всласть поразвлекся, когда вдруг выбрал в мои родители энтузиаста.
В последнее время он был невменяем. Не так давно оформилось сборище, этакий элитарный клуб, в котором московские златоусты оттачивали языки и предлагали наперебой свои проекты расцвета отечества. Не знаю как, но отцу удалось проникнуть на вече свободолюбцев, где пенилось вольное русское слово. Отец возвращался оттуда в угаре, молитвенно твердя имена новых мыслителей и профетов. Сейчас он пребывал в эйфории от дамы по фамилии Веникова. Однажды он позвонил поздно ночью. Он просто захлебывался от возбуждения.
— Сегодня я познакомился с ней, — крикнул он после первой же фразы.
— Искренне радуюсь за тебя. Но и сочувствую Вере Антоновне.
— Ну, у тебя одно на уме. Послушал бы, как она нынче выступила. С таким подъемом, с таким огнем. Просто невероятная женщина. Такая яркость и сила мысли! Действительно, светлая голова. Я выразил ей свое восхищение. Слово за слово, и что же ты думаешь?
— Секунду. Ты взял у нее телефон?
— Уймись, наконец. Она тебя знает! Когда выяснилось, что я твой отец, она буквально затрепетала. Просила тебе передать привет.
— Как зовут ее?
— Арина Семеновна.
— Ну, разумеется. Где же ей быть? Эпоха нашла ее и затребовала.
— Ох, и умна, — повторил отец.
— Да, этого у нее не отнимешь, — я громко зевнул.
Отец встревожился.
— Ты, верно, лег? Извини, пожалуйста. Надо было дождаться утра.
— Не страшно. Я тебя понимаю.
Вздыхая, я погасил ночник. И чем она его проняла? А впрочем, лишь расхожие мысли и, кстати, лишь расхожие фразы имеют влияние на умы. Поскольку наши умы
— ленивы.
Дня через два она позвонила.
— Белан, это ты? Говорит Арина. Свела знакомство с твоим отцом.
— Я знаю. Он от тебя в восторге.
— Он — необыкновенно живой, мобильный, мыслящий человек.
— Что и говорить…
— Ну а ты? Не киснешь?
— Держу себя в рукавицах.
— Женился? (Я внутренне напружинился. Такие вопросы всегда — прелюдия.)
— Представь себе, еще не собрался.
— Не можешь меня забыть? (Начинается.)
— Естественно.
— Ой ли? (Опять это «ой ли»? Вот уж истинно — пронесла через жизнь.) Вслух сказал:
— В этом нет ничего удивительного.
— Белан! А ведь надо бы повидаться. (Ну да. Только этого не хватало.) Я спросил ее:
— Как твой контрабасист?
— Мы расстались. Я уходила к Курляндскому.
— В самом деле? Кто же это такой?
— Белан! Ты что — газет не читаешь? (Вот горе. Ну откуда мне знать?)
— Прости. А что про него написали?
Она призвала меня к порядку.
— Белан! Он — Курляндский. Он пишет сам.
— Ах, вот что. Действительно, я отличаюсь. Постой, а почему же ты — Веникова?
— А я ушла от Курляндского к Веникову.
— Черт побери. За тобой не угонишься.
— Еще бы! Ты это должен знать. (Внимание. Опасное место. Возможен лирический поворот.)
— А Веников тоже где-нибудь пишет?
— Он — архитектор. И — не последний.
— Опять я дал маху. И что ж он возводит?
Она вздохнула, потом сказала:
— Сейчас для него — не лучшее время. Всюду — такая неразбериха.
— Во всяком случае, ты довольна?
— Более-менее. Он, разумеется, хотел бы, чтоб я сидела дома.
— Еще чего! — я возмутился. — Стоило уходить от Курляндского!
Она озабоченно проговорила:
— Курляндский, в сущности, очень с ним схож. Тоже не мог понять — в наше время мыслящий деятельный человек не смеет остаться в стороне. Ты видишь, как помудрел народ? Как он социально отзывчив?
Я с чувством заверил ее, что вижу. Она сказала, что хочет встретиться. Я понял, что нужно скорее слинять из разгоряченной столицы. Не зря учил меня Мельхиоров: спрятаться — это цель, а не средство. Если б я мог ему позвонить, услышать его хрипловатый голос: «Здравствуй, сикамбр!» Но в нашей юдоли этого больше уже не будет. Бедняга! И двух недель он не пожил в своей автономной конуре, казавшейся ему царским чертогом. Всякий раз, когда я об этом думал, я чувствовал, как некто безжалостный, искусный мастер пыточных дел, проводит прямо по сердцу бритвой.
Августа я ждал с нетерпением. Я сильно устал. Душой, а не телом. Мне плохо удавалось укрыться от девяносто первого года, хотя я старался ему показать, что не хочу с ним иметь отношений. И все-таки он меня доставал. С первого дня своего воцарения год разговаривал на басах, и в этом угрожающем тоне слышалась сдавленная истерика. С первого дня сотрясалась почва. И вот она заходила в Вильнюсе, и вот уже вздыбилась в Баку. Сначала лилась армянская кровь, потом — азербайджанская кровь, а чем одна от другой отличалась, пусть населению объясняют авторы заказных откровений.
Бездарный конец семьи единой! Я вспомнил тропическую Асмик. Где она? Где ее юный Лятиф? Навряд ли я узнаю о нем, о его страстном друге Панахе и, уж тем более, — о Менашире.
Охотней всего я б уехал в Юрмалу, в которой когда-то увидел Ярмилу, но Латвия уже стала недружественной и, в сущности, закордонной страной. Поэтому — в один день с Горбачевым — я отправился на полуостров Крым. Но он — вместе с Раисой Максимовной — в Форос, а я в одиночку — в Мисхор.
Август не обманул ожиданий. Почти девятнадцать оранжевых дней истомы и неги, без всякой печати. История дала передышку. И вдруг за сутки она спрессовалась, ускорила свои обороты, и сразу же хрустнули на весь мир косточки трех московских мальчиков, попавших под ее колесо. Столица вошла в Мисхор, словно танк, и все стало шатким, почти что призрачным — и запах моря, и свет луны, бегущий золотистой полоской по смуглой черноморской волне, и крутолобая сибирячка, приехавшая в Крым из Инты с надеждой отмерзнуть и оттянуться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43