— Мало ли что было! Тебя послушай, все от брюха зависит. А совесть как же?
— Да он про старину толкует, — вмешался Бухарев. — Чего ты в бутылку лезешь?
— Значит, стариков выкинем, а жить только с жинкой и дитями!
— Скоро и такая семья начнет изменяться, — сказал Устинов. — Это не от одного нашего желания зависит. Вот вырастут города — увидите, как пойдут разводы.
Видно, он переборщил с прогнозами. Теперь на него накинулись все скопом. По общему мнению, разводиться мог только самый последний человек.
Перерыв кончился, полезли в лаву.
Снова грузили лопатами уголь на транспортер. Потом уголь кончился, транспортер выключили. От сосновой стойки пахло смолой. Над головой поблескивали пластины сланца. Сейчас врубмашину подвинут вплотную к пласту, забьют новую крепь и обрушат кровлю в выработанном пространстве, которая только и мечтает о том, чтобы всей своей толщей придавить людей; но ее оградят обрезной крепью и не допустят завала. Вскоре Устинов вместе с товарищами устанавливал эту крепь. Стойки были скользкие и увесистые. Он киркой подкапывал лунку, отпиливал лишнее, десятикилограммовой балдой загонял стойку между почвой и кровлей. Поставив новый ряд крепи, надо было пролезть в окна на ту сторону и выбить старую. И выскочить обратно, пока не рухнуло. Вряд ли завалит, думал Устинов. Они проделывают это каждый день, ты сам видел, как это просто. Он пролез в окно, на котором на крючке висела лампа-надзорка.
Старую крепь выбили. Стойки лежали беспорядочной грудой. В забое журчала вода. Все замерли, прислушиваясь. Если лава сама не обрушится, то им придется с обушками подналечь на нее. В кровле зашуршало, отвалился камень. Кажется, сейчас начнется. Шахтеры принялись вытаскивать стойки. На четвереньках, быстро. Снова зашуршало. Миколаич замер, бросил стойку и велел всем уходить. Сам же вылез, пятясь, но вытащил брошенную было лесину. Кровля по-прежнему стояла, потрескивала. Этот негромкий звук как будто искушал: рискни, испытай себя! Но люди не двигались, ждали.
— А можно еще пару стоечек выхватить, — с сожалением произнес Миколаич.
— Попробуем, — сказал Устинов и нырнул туда.
Сразу же сверху посыпалось, как будто могучая рука швырнула горсть камней. Он вывалился обратно, растерянно улыбаясь.
— Как оно? — спросил бригадир Бухарев. — Чем пахнет?
И в этот миг дохнуло изо всех окон сырой землей. За крепью что-то трещало, ворочалось, содрогалось. Это что-то было огромное, живое, равнодушное к людям.
— Во, зараза! Села-таки! — сказал Миколаич. — А я боялся: придется самим сажать.
Устинов чувствовал, что все прочнее входит в новую среду. С появлением в бригаде новичка шахтеры стали чаще разговаривать о будущем, которое они представляли как сумму материальных приобретений. Один хотел построить дом, второй купить «Победу», третий посадить у себя виноградную лозу. Понятные желания, житейские цели. Предстояли долгие годы спокойной жизни, и надо было думать о ней. Даже современник Устинова Ивановский словно в шутку предложил Михаилу вкладывать деньги в золотые украшения, что было с точки зрения здравого смысла не так уж глупо. Но Устинов ответил, что гораздо интереснее попробовать Ивановскому сделать карьеру, поставив на кого-нибудь из будущих руководителей. «Это мысль! — одобрил приятель. — Что для этого нужно?» — «Работай по двадцать четыре часа в сутки и люби людей». — «Неужели мы никогда не выберемся отсюда? Мне кажется, что я смотрю бесконечный старый фильм» — «Я был у своих, — признался Устинов. — Если бы моя мама сейчас пошла работать, то меня бы наверняка отдали к бабушке в поселок, и тогда бы я вырос совсем другим». — «Тебя не узнали?» — «То, что ждет людей в старости, не похоже на их надежды в молодости. Самое печальное, они ничего не захотели слышать».
Михаил вспомнил своих шахтеров: ведь тоже будничные заботы! Если и витал над страной сорок девятого года какой-то возвышенный дух, то он был в образе ребенка, которого следовало одеть, накормить и просто сберечь. Потом, когда спустя десятилетия дети начнут разбираться в своих грубых, необразованных, не боявшихся ни огня, ни смертельной работы отцах, тогда и возникнут первые страницы истории той поры, а благодарные сыновья задним числом запечатлеют в ней все возвышенные задачи, что, впрочем, будет подлинной правдой.
Кончался сентябрь. По утрам уже было холодно, трава на берегу реки, где умывались люди, стала буреть. Устинов несколько раз приходил к коменданту Скрипке, а воду по-прежнему возили нерегулярно. Тогда Устинов обратился к заместителю начальника шахты Еськову, однако в кабинете его не нашел и лишь случайно, выехав из шахты, натолкнулся на него во дворе шахтоуправления. Лил сильный дождь, Еськов ловко пробирался через большую лужу по проложенным кирпичам. Сияли новые галоши на его ботинках.
— Лови! — усмехнулся Бухарев. — Смоется.
Устинову не удалось задержать Еськова, но Бухарев крикнул:
— А ну погодь, товарищ Еськов! — и взял его под локоть своей чумазой рукой.
— В чем дело?
— У народа портится настроение. В общежитие не возят воду, ты понял?
— У меня есть приемные дни, дорогой товарищ. Приходите, разберемся.
Холодные яркие глаза Еськова горели гневом.
— Ты и слушать не желаешь? — Бухарев потянулся свободной рукой, с плеча которой свисала коробка самоспасателя, к груди хозяйственника.
— Видно, спешное дело, — понимающе вымолвил Еськов. — Значит, воду не возят? — И с улыбкой пообещал все исправить.
— Обманет, — сказал через минуту Люткин, глядя ему вслед.
— Зря с ним связался, — проворчал Миколаич. — Придешь выписать угля или леса — он тебе припомнит.
— Чего дрожишь-то? — отмахнулся Бухарев. — У тебя зять — Пшеничный.
— Любит царь, да не жалует псарь, — хмуро ответил Миколаич.
Действительно, уже с вечера водовозы стали доставлять в общежитие воду, а Скрипка проверял все бачки и, встретив Устинова, дружелюбно пожурил его за нетерпеливость. Благодаря этому, Устинова узнали многие в общежитии; даже на партийном собрании парторг сказал о нем несколько слов: человек, мол, с общественной жилкой, хорошо работает, примерно ведет себя.
Выезжая на поверхность, Устинов мылся в душевой, прощался со своими товарищами. Они шли в Грушовку к семьям, а он с грустью провожал их. Потом направлялся в столовую. Если там встречал Ивановского, то радовался, что есть хотя бы один человек, которому можно говорить все без утайки. Но Анатолий сошелся с одинокой бухгалтершей и в столовой бывал редко. К тому же он, кажется, внял совету работать по двадцать четыре часа в сутки и любить людей, во всяком случае, он привязался к женщине и ворочал под землей по полторы-две смены.
Устинов сел к окну за столик, покрытый зеленой клеенкой. Официантка принесла хлеб, пшенный суп и свиную поджарку. Она смотрела на него, не отходила. Краем глаза он видел ее крепкие в лодыжках ноги, обутые в спортивные тапочки со шнуровкой.
— Как вас зовут? — спросил Устинов.
Ее звали Лариса. Было ей лет двадцать семь, двадцать восемь. Статная, с высокой грудью кареглазая хохлушка.
«В Греции есть город Ларисса, — почему-то вспомнил он, — я когда-то был в Греции; смешно, но был, а сейчас там гражданская война, на том покрытом знойной дымкой острове Макронисе — концлагерь; белый храм Посейдона над Эгейским морем, делегация советской молодежи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23