— подумал Пшеничный. — А строгий выговор — перебор, надо дать простой». Спустя мгновение он удивился своим мыслям: либо виноват директор, либо нет, а двойная бухгалтерия — бессмыслица.
Катя позвала его.
Она стояла перед шифоньером в длинном платье и, улыбаясь, глядела из зеркала, заметно ожидая одобрения.
— Ого! — сказал Пшеничный.
— Здесь не топорщится? — спросила Катя, показав заведенной за спину рукой между лопатками.
Он провел ладонью по указанному месту — нет, нигде не топорщилось.
Пшеничный привык видеть женщин в других нарядах — укороченных, прямоугольной формы, с подложными плечами. Поэтому жена показалась ему новой и несколько чужой. Он обнял ее, чтобы приблизить к себе. Катя откинула назад голову и прижалась затылком к его щеке. От ее волос пахло земляничным мылом.
— Ну? — посмеиваясь, с вызовом сказала она. — Пусти!
Он не пускал, но не знал как быть: прежде он никогда не ласкал жену днем.
— А, попалась! — воскликнул Пшеничный, подхватил Катю на руки и все решил одним махом.
Это было хорошо. Потом она, лежа у него на груди, спросила:
— Что это с тобой?
— Как что? — Ему не хотелось ничего объяснять. — Ты нравишься мне.
Катя оделась в желтое ситцевое платье и жакет с высокими плечами, ее новизна исчезла. Пора было идти за детьми.
Пшеничный вспомнил о принесенных документах.
— Да, вот что, — сказал он. — Это платье красивое... Его нельзя носить... Аполитично. В магазинах не хватает текстиля. На него сколько метров пошло? Как на целых два!
— Ничего ты не понимаешь, — ответила жена. — В магазинах не хватает дешевого текстиля. И вообще...
Она ушла, не объяснив своего «вообще». Если бы оно попало на язык этому краснобаю Устинову, то он наверняка сочинил бы бог весть какую ерунду!
Пшеничный подумал о пришельцах: правильно ли он поступил, послав их на шахту? Может, доложить начальству, пусть само решает. Правда, трудновато было бы растолковать это чудо. Взяли бы да спросили: «Что за притчи, Пшеничный?» И поди объясни, что тебе самому не по нутру их странные рассказы!
Размышляя так, он перешел в кабинет и сел за работу. На письме директора завода написал красным карандашом: «Облисполком запретил отвод колхозных угодий для предприятий и их подсобных хозяйств. Учитывая, что допущенное т.Горчицей нарушение не преследовало корыстных целей и не отразилось на деятельности завода, считаю возможным ограничиться выговором». Мысли о двойной бухгалтерии он оставил при себе.
Следующее письмо оживило в памяти недавнее прошлое, когда Пшеничного отозвали с фронта и направили в Кизеловский бассейн, где он работал начальником добычного участка до осени сорок третьего года, до освобождения Донбасса «Товарищ секретарь! — прочитал Пшеничный. — Я рабочий рудника „Зименковский“ Рева Анатолий Иванович, рождения 1907 года, работал на данной шахте с 1920 года по 41 год. 10 октября 41 года был на спецзадании по взрыву шахт. После выполнения был эвакуирован в Молотовскую область, г.Кизел, шахта No 38, где 2 декабря 41 гола приступил к работе. За период войны имею три Почетных грамоты, участник восьми стахановских слетов и есть еще энергия работать лучше».
«Эх, землячок! — подумал Пшеничный. — Хлебнули мы с тобой. Чего ж ты просишь?»
«Прошу вас, товарищ секретарь, учтите мое положение и помогите вернуть мою старую работу, с которой меня перевели саночником за мою критику администрации за то, что она плохо относится к людям, не дает нам угля топить дома, а скоро зима. Я работал навалоотбойщиком, считался мастером угля, а меня перевели саночником, кем я был в 1920 году мальчишкой. Прошу не отказать в моей просьбе. Моя жена после проживания при немцах была несколько раз арестована и бита за то, что муж рвал шахты, и считали как партизанку. В настоящее время болеет, и детей надо учить и воспитывать...»
Прочитав письмо, Пшеничный разозлился. «Ну нет, — посулил он кому-то. — Зря вы обидели человека! Надо же, саночником поставили... Это сейчас, когда электровозы, поставить сорокалетнего мужчину возить на себе уголь!»
Он даже не сразу вспомнил, где такая шахтенка, чтобы добычу доставляли дедовскими санками, но вспомнил — действительно есть: шахта «Пьяная» за Грушовской балкой, суточная добыча двадцать тонн. «А Катя позволяет себе наряды! Из-за двадцати тонн мы держим там людей, будто все еще идет война.»
Он встал, резко отодвигая стул, и вышел в коридор. Потом вернулся, остановился у окна, глядя поверх занавески на улицу. Он увидел там все так, как в декабре сорок третьего года, — черные кирпичные коробки, обгоревшие трупы в доме красной профессуры, вздыбленные спирал и трамвайных путей. Затем увидел старика и подростка, стоявших по пояс в ледяной шахтной воде. Эти смутные фигуры двух добровольцев, достававших затопленное оборудование, держались в сознании Пшеничного все время, пока он читал принесенные документы. В конце концов, что бы он ни делал, они сами понимали свою задачу и впрягались в нее с русской самоотверженностью. Тогда еще никто не знал, что победа придет в мае сорок пятого, ее еще не было на свете, а была тягучая пора войны... Но кто-то обязан карабкаться на четвереньках по узкому лазу с санками за спиной. Кто-то должен. И жалости к этому неизвестному Пшеничный не испытывал. Если бы он помнил, что этот неизвестный чей-то сын или чей-то отец, что ему может быть больно и страшно, тогда бы город остался без угля, а заводы, поезда, пекарни замерли. Пшеничный по привычке потер ладонью правое колено, пораженное ревматизмом с той зимы. Оно не болело, лишь цепко держало в себе нечеловеческий холод затопленной шахты.
В эту минуту позвонили и сказали, что Пшеничному сегодня следует быть на концерте в городском театре и сопровождать заместителя министра Точинкова.
Когда вернулась Катя с сыновьями, он на кухне брился опасной бритвой, заглядывая в зеркальце, прислоненное к цветочному горшку. Младший, Юрочка, промчался через коридор и радостно боднул Пшеничного под локоть. Среди белой пены на подбородке зарозовела и стала расширяться капля крови.
— Юрка, не мешай! — велел Пшеничный и повернулся к малышу.
Приглушенное постоянной оторванностью от детей его отцовское чувство завладело им. Юрочка стоял перед Пшеничным с большой синеватой шишкой на лбу и порывался залезть ему на колени. Вслед за младшим прибежал пятилетний Виктор, стал отталкивать брата, говоря, что нельзя мешать, а то папа порежется. Но старший тоже попытался влезть на отца, и Пшеничный нарисовал ему помазком усы.
— И мне! — потребовал Юрочка.
— Переодеваться! — сказала Катя, войдя на кухню. — Видел этого красавца? — спросила она мужа. — Подрался с новеньким! — Она подтолкнула детей к дверям. — Снимайте матроски. Витя, кому я сказала! Ничего на вас не напасешься... Не мог за брата заступиться, а еще старший!
Выпроводив детей, Катя заметила, имея в виду его неурочное бритье:
— Не дают отдохнуть? Куда вызывают?
— Так. Пойдем в театр.
— Что это ты рассказывал, будто к тебе приходили какие-то двое из будущего? Или я не поняла? Давай-ка поставим тебе банки! Банки — от всего помогают.
— К семи часам, — продолжал он. — Ты пойдешь со мной как моя половина.
— В театр? Да на что он мне сдался? Выспаться тебе надо, доработался до чертиков... банки поставим... А в нашем театре сырость как в погребе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Катя позвала его.
Она стояла перед шифоньером в длинном платье и, улыбаясь, глядела из зеркала, заметно ожидая одобрения.
— Ого! — сказал Пшеничный.
— Здесь не топорщится? — спросила Катя, показав заведенной за спину рукой между лопатками.
Он провел ладонью по указанному месту — нет, нигде не топорщилось.
Пшеничный привык видеть женщин в других нарядах — укороченных, прямоугольной формы, с подложными плечами. Поэтому жена показалась ему новой и несколько чужой. Он обнял ее, чтобы приблизить к себе. Катя откинула назад голову и прижалась затылком к его щеке. От ее волос пахло земляничным мылом.
— Ну? — посмеиваясь, с вызовом сказала она. — Пусти!
Он не пускал, но не знал как быть: прежде он никогда не ласкал жену днем.
— А, попалась! — воскликнул Пшеничный, подхватил Катю на руки и все решил одним махом.
Это было хорошо. Потом она, лежа у него на груди, спросила:
— Что это с тобой?
— Как что? — Ему не хотелось ничего объяснять. — Ты нравишься мне.
Катя оделась в желтое ситцевое платье и жакет с высокими плечами, ее новизна исчезла. Пора было идти за детьми.
Пшеничный вспомнил о принесенных документах.
— Да, вот что, — сказал он. — Это платье красивое... Его нельзя носить... Аполитично. В магазинах не хватает текстиля. На него сколько метров пошло? Как на целых два!
— Ничего ты не понимаешь, — ответила жена. — В магазинах не хватает дешевого текстиля. И вообще...
Она ушла, не объяснив своего «вообще». Если бы оно попало на язык этому краснобаю Устинову, то он наверняка сочинил бы бог весть какую ерунду!
Пшеничный подумал о пришельцах: правильно ли он поступил, послав их на шахту? Может, доложить начальству, пусть само решает. Правда, трудновато было бы растолковать это чудо. Взяли бы да спросили: «Что за притчи, Пшеничный?» И поди объясни, что тебе самому не по нутру их странные рассказы!
Размышляя так, он перешел в кабинет и сел за работу. На письме директора завода написал красным карандашом: «Облисполком запретил отвод колхозных угодий для предприятий и их подсобных хозяйств. Учитывая, что допущенное т.Горчицей нарушение не преследовало корыстных целей и не отразилось на деятельности завода, считаю возможным ограничиться выговором». Мысли о двойной бухгалтерии он оставил при себе.
Следующее письмо оживило в памяти недавнее прошлое, когда Пшеничного отозвали с фронта и направили в Кизеловский бассейн, где он работал начальником добычного участка до осени сорок третьего года, до освобождения Донбасса «Товарищ секретарь! — прочитал Пшеничный. — Я рабочий рудника „Зименковский“ Рева Анатолий Иванович, рождения 1907 года, работал на данной шахте с 1920 года по 41 год. 10 октября 41 года был на спецзадании по взрыву шахт. После выполнения был эвакуирован в Молотовскую область, г.Кизел, шахта No 38, где 2 декабря 41 гола приступил к работе. За период войны имею три Почетных грамоты, участник восьми стахановских слетов и есть еще энергия работать лучше».
«Эх, землячок! — подумал Пшеничный. — Хлебнули мы с тобой. Чего ж ты просишь?»
«Прошу вас, товарищ секретарь, учтите мое положение и помогите вернуть мою старую работу, с которой меня перевели саночником за мою критику администрации за то, что она плохо относится к людям, не дает нам угля топить дома, а скоро зима. Я работал навалоотбойщиком, считался мастером угля, а меня перевели саночником, кем я был в 1920 году мальчишкой. Прошу не отказать в моей просьбе. Моя жена после проживания при немцах была несколько раз арестована и бита за то, что муж рвал шахты, и считали как партизанку. В настоящее время болеет, и детей надо учить и воспитывать...»
Прочитав письмо, Пшеничный разозлился. «Ну нет, — посулил он кому-то. — Зря вы обидели человека! Надо же, саночником поставили... Это сейчас, когда электровозы, поставить сорокалетнего мужчину возить на себе уголь!»
Он даже не сразу вспомнил, где такая шахтенка, чтобы добычу доставляли дедовскими санками, но вспомнил — действительно есть: шахта «Пьяная» за Грушовской балкой, суточная добыча двадцать тонн. «А Катя позволяет себе наряды! Из-за двадцати тонн мы держим там людей, будто все еще идет война.»
Он встал, резко отодвигая стул, и вышел в коридор. Потом вернулся, остановился у окна, глядя поверх занавески на улицу. Он увидел там все так, как в декабре сорок третьего года, — черные кирпичные коробки, обгоревшие трупы в доме красной профессуры, вздыбленные спирал и трамвайных путей. Затем увидел старика и подростка, стоявших по пояс в ледяной шахтной воде. Эти смутные фигуры двух добровольцев, достававших затопленное оборудование, держались в сознании Пшеничного все время, пока он читал принесенные документы. В конце концов, что бы он ни делал, они сами понимали свою задачу и впрягались в нее с русской самоотверженностью. Тогда еще никто не знал, что победа придет в мае сорок пятого, ее еще не было на свете, а была тягучая пора войны... Но кто-то обязан карабкаться на четвереньках по узкому лазу с санками за спиной. Кто-то должен. И жалости к этому неизвестному Пшеничный не испытывал. Если бы он помнил, что этот неизвестный чей-то сын или чей-то отец, что ему может быть больно и страшно, тогда бы город остался без угля, а заводы, поезда, пекарни замерли. Пшеничный по привычке потер ладонью правое колено, пораженное ревматизмом с той зимы. Оно не болело, лишь цепко держало в себе нечеловеческий холод затопленной шахты.
В эту минуту позвонили и сказали, что Пшеничному сегодня следует быть на концерте в городском театре и сопровождать заместителя министра Точинкова.
Когда вернулась Катя с сыновьями, он на кухне брился опасной бритвой, заглядывая в зеркальце, прислоненное к цветочному горшку. Младший, Юрочка, промчался через коридор и радостно боднул Пшеничного под локоть. Среди белой пены на подбородке зарозовела и стала расширяться капля крови.
— Юрка, не мешай! — велел Пшеничный и повернулся к малышу.
Приглушенное постоянной оторванностью от детей его отцовское чувство завладело им. Юрочка стоял перед Пшеничным с большой синеватой шишкой на лбу и порывался залезть ему на колени. Вслед за младшим прибежал пятилетний Виктор, стал отталкивать брата, говоря, что нельзя мешать, а то папа порежется. Но старший тоже попытался влезть на отца, и Пшеничный нарисовал ему помазком усы.
— И мне! — потребовал Юрочка.
— Переодеваться! — сказала Катя, войдя на кухню. — Видел этого красавца? — спросила она мужа. — Подрался с новеньким! — Она подтолкнула детей к дверям. — Снимайте матроски. Витя, кому я сказала! Ничего на вас не напасешься... Не мог за брата заступиться, а еще старший!
Выпроводив детей, Катя заметила, имея в виду его неурочное бритье:
— Не дают отдохнуть? Куда вызывают?
— Так. Пойдем в театр.
— Что это ты рассказывал, будто к тебе приходили какие-то двое из будущего? Или я не поняла? Давай-ка поставим тебе банки! Банки — от всего помогают.
— К семи часам, — продолжал он. — Ты пойдешь со мной как моя половина.
— В театр? Да на что он мне сдался? Выспаться тебе надо, доработался до чертиков... банки поставим... А в нашем театре сырость как в погребе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23