КГБ, правда, было задумано не «гулянье», а «народный гнев»: на близлежащих фабриках отобрали рабочих и направили к суду; чтоб все происходило веселее и чтоб они не разбежались, в соседнем переулке, в подвале, были накрыты столы с водкой. Много пьяных толклось в толпе и бормотало: «Это все жиды! Фашисты! Давить их надо!» Пожилой багроволицый старшина у входа в суд громко повторял: жиды! жиды! — а рядом молоденький милиционер густо краснел, слушая это. Какой-то работяга, немолодой и уже сильно пьяный, подошел, покачиваясь, к жене итальянского корреспондента: «Заладили: Чехословакия! Чехословакия! А не хотите ли со мной побеседовать тет-а-тет об американской агрессии во Вьетнаме?!» — и громко икнул в лицо растерявшейся итальянки. Впрочем, никак прямо они нас не задевали, но набросились на опердружинника-фотографа и даже вырвали у него аппарат, так что пришлось его отбивать своим у своих. Больше всего пьяные работяги раздражали милицию — их привыкли без разговора тащить в отделение, а тут оказались как бы в роли союзников. «А я что могу поделать, они пьяные даже у станков работают», — отвечал на жалобы майор милиции.
Еще во время суда над Галансковым и Гинзбургом я обратил внимание на чернобородого главаря опердружинников, назвавшегося Александровым. По своим кровожадным разговорим он казался мне молодым партийным фанатиком, но генерал Григоренко — в партийных делах гораздо более опытный — говорил, что это обычный карьерист. Разговоры между диссидентами и гебистами у судов сводились к взаимным оскорблениям; если диссиденты даже и пытались кого-то переубедить, то говорили: вы не знаете того-то, не понимаете того-то, что тем казалось еще более обидным. Но меня как писателя интересовало, что это за тип людей, и он как будто рад был возможности разговора. Мы довольно долго гуляли вдвоем по набережной — под обеспокоенными взорами с обеих сторон. Когда мне приходилось иметь с молодыми гебистами подобие человеческого разговора, они всегда старались подчеркнуть, что ими тоже движут идейные соображения; я отвечал, что там, где убеждения не противоречат служебной карьере, трудно провести точную границу. Я спросил Александрова, понимает ли он, что он тоже рискует, что положение «наверху» не стабильно, кто-то может умерен, или просто слететь, в один прекрасный день вторжение в Чехословакию объявят «ошибкой», суды — «перегибами», но тот, кто сидел в кабинетах, будет проводить и новую политику, а кто, как он, был вытолкнут «на публику», — будет козлом отпущения. Александров сказал, что понимает это, и ни на одном суде я его больше не видел.
Ни на одном суде потом не появлялся и «разгневанный народ» — или власти решили, что производит это скорее обратное впечатление, или же рассудили так: сегодня мы натравливаем работяг на них, завтра работяги бросятся на нас. Через несколько месяцев, во время суда над Ириной Белогородской, обвиненной в распространении обращения в защиту Марченко, публика состояла из томных молодых людей и девушек в дубленках, они никого не задирали, вежливо слушали речи диссидентов и иногда, вздыхая, говорили друг другу: «Скорее бы все это кончилось». Из-за особенностей советской юриспруденции ни один из авторов этого обращения не только не был привлечен к ответственности, но даже не был приглашён свидетелем и уж, конечно, не был допущен в зал суда как зритель. Специально подобранная публика на политических процессах отвечает двум задачам: свести до минимума утечку «неконтролируемой информации» и психологически «додавить» подсудимого, чтоб он не видел себе ниоткуда поддержки.
Поспешность ведения следствия и суда над демонстрантами указывала, что их не хотят слишком долго держать в тюрьме.
Несмотря на то, что все держались очень достойно и ни один вину не признал, Бабицкий, Богораз и Литвинов получили по три, четыре и пять лет ссылки, Делоне и Дремлюга, как ранее судимые, — по три года лагерей, а Файнберг еще ранее был признан невменяемым и помещен в психбольницу, Горбаневская к суду не привлекалась. В самом тяжелом положении оказался Владимир Дремлюга — рабочий из Херсона, с большой энергией, долей авантюризма и развитым чувством справедливости. Он был отправлен на Кольский полуостров, оттуда переведен и Якутию, где получил второй срок, — и после шести лет ему предложили на выбор: или третий срок, или покаянное письмо в газету.
Глава 7. ХОЛОДНАЯ ОСЕНЬ, СУРОВАЯ ЗИМА
Был первый час ночи, не глядя по сторонам, я шел пустыми и темными арбатскими переулками, и почти при выходе на Арбат меня остановил милиционер и спросил «документ». Несколько сбиваясь, он пояснил, что на Казанском вокзале украден как раз такой чемодан, как я несу.
— Я живу в двух шагах, давайте зайдем, и я дам вам паспорт.
— Ну, вдруг там ловушка, — сказал милиционер. На углу «случайно» стояла машина, шофер ковырялся в моторе, около маячила еще одна фигура.
— Довезешь нас до отделения? — спросил милиционер.
— Ну что ж, — как бы нехотя ответил шофер.
В том же самом 6-м отделении без всяких споров я раскрыл свой потрепанный чемоданчик и показал дежурному машинку и пачку бумаг. Уже трижды я заезжал к моим друзьям Рубиным за машинкой и частью документов для «Процесса четырех», но у них велась в это время обработка записей на процессе демонстрантов, толпились диссиденты, а у дома филеры, и только на третий раз, не заметив ранее слежки, я взял нужные бумаги. Дежурный потянулся за ними — я их ему не дал, сказав, что это мои личные бумаги, не стоило, однако, большого труда их у меня вырвать. Дежурный несколько минут листал их, а меня усадили на скамью рядом с воришкой, задержанным за кражу телевизора.
— Вот что творят, — обращался он ко мне за сочувствием, — я ж этот телевизор не крал, а просто взял посмотреть.
— Ваши бумаги такого рода, что мы их касаться не будем, а передадим сотрудникам Комитета государственной безопасности! — торжественно сказал дежурный, просунув из-за барьера лицо в окошко. Похититель телевизора отпрянул, и почти тут же, как будто они ждали этих слов за дверью, появились два человека в штатском, взяли бумаги и, ни слова не говоря, прошли вглубь.
Через час меня провели в маленький кабинет на втором этаже. Понять было не трудно, что все материалы предназначались для сборника. «Неужели вот так просто можно получить семь лет?» — подумал я, вспомнив сборник Галанскова.
Один следователь был длинный, по имени Василий Иванович или Иван Васильевич, другой назвал себя: капитан Смелов, или Седов, дежурный следователь. «Вам тридцать лет, — сказал он, — мне сорок пять, люди примерно одного возраста, зачем же нам хитрить друг с другом». Оба были гебистами старой закваски, потом появились двое помоложе, один, в модном шарфике, стал листать бумаги не пальцами, а пластмассовой ручкой, чтобы не оставить отпечатков, Василий же Иванович, напротив, с вызовом хватал бумажки всей пятерней, показывая и ему, и мне, что они, старики, без всяких там новомодных затей сумеют разобраться в деле — я бы назвал это конфликтом отцов и детей.
Разговор был такой: где работаете? так вы не в штате? а как бы в АПН ваши товарищи отнеслись к этим бумажкам? зачем вам они? кто дал? куда несли? с целью хранения и распространения? Я отвечал, что взял у знакомых, имени которых называть не буду, хотел из любопытства посмотреть, а потом уничтожить, так что никакого хранения и распространения нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
Еще во время суда над Галансковым и Гинзбургом я обратил внимание на чернобородого главаря опердружинников, назвавшегося Александровым. По своим кровожадным разговорим он казался мне молодым партийным фанатиком, но генерал Григоренко — в партийных делах гораздо более опытный — говорил, что это обычный карьерист. Разговоры между диссидентами и гебистами у судов сводились к взаимным оскорблениям; если диссиденты даже и пытались кого-то переубедить, то говорили: вы не знаете того-то, не понимаете того-то, что тем казалось еще более обидным. Но меня как писателя интересовало, что это за тип людей, и он как будто рад был возможности разговора. Мы довольно долго гуляли вдвоем по набережной — под обеспокоенными взорами с обеих сторон. Когда мне приходилось иметь с молодыми гебистами подобие человеческого разговора, они всегда старались подчеркнуть, что ими тоже движут идейные соображения; я отвечал, что там, где убеждения не противоречат служебной карьере, трудно провести точную границу. Я спросил Александрова, понимает ли он, что он тоже рискует, что положение «наверху» не стабильно, кто-то может умерен, или просто слететь, в один прекрасный день вторжение в Чехословакию объявят «ошибкой», суды — «перегибами», но тот, кто сидел в кабинетах, будет проводить и новую политику, а кто, как он, был вытолкнут «на публику», — будет козлом отпущения. Александров сказал, что понимает это, и ни на одном суде я его больше не видел.
Ни на одном суде потом не появлялся и «разгневанный народ» — или власти решили, что производит это скорее обратное впечатление, или же рассудили так: сегодня мы натравливаем работяг на них, завтра работяги бросятся на нас. Через несколько месяцев, во время суда над Ириной Белогородской, обвиненной в распространении обращения в защиту Марченко, публика состояла из томных молодых людей и девушек в дубленках, они никого не задирали, вежливо слушали речи диссидентов и иногда, вздыхая, говорили друг другу: «Скорее бы все это кончилось». Из-за особенностей советской юриспруденции ни один из авторов этого обращения не только не был привлечен к ответственности, но даже не был приглашён свидетелем и уж, конечно, не был допущен в зал суда как зритель. Специально подобранная публика на политических процессах отвечает двум задачам: свести до минимума утечку «неконтролируемой информации» и психологически «додавить» подсудимого, чтоб он не видел себе ниоткуда поддержки.
Поспешность ведения следствия и суда над демонстрантами указывала, что их не хотят слишком долго держать в тюрьме.
Несмотря на то, что все держались очень достойно и ни один вину не признал, Бабицкий, Богораз и Литвинов получили по три, четыре и пять лет ссылки, Делоне и Дремлюга, как ранее судимые, — по три года лагерей, а Файнберг еще ранее был признан невменяемым и помещен в психбольницу, Горбаневская к суду не привлекалась. В самом тяжелом положении оказался Владимир Дремлюга — рабочий из Херсона, с большой энергией, долей авантюризма и развитым чувством справедливости. Он был отправлен на Кольский полуостров, оттуда переведен и Якутию, где получил второй срок, — и после шести лет ему предложили на выбор: или третий срок, или покаянное письмо в газету.
Глава 7. ХОЛОДНАЯ ОСЕНЬ, СУРОВАЯ ЗИМА
Был первый час ночи, не глядя по сторонам, я шел пустыми и темными арбатскими переулками, и почти при выходе на Арбат меня остановил милиционер и спросил «документ». Несколько сбиваясь, он пояснил, что на Казанском вокзале украден как раз такой чемодан, как я несу.
— Я живу в двух шагах, давайте зайдем, и я дам вам паспорт.
— Ну, вдруг там ловушка, — сказал милиционер. На углу «случайно» стояла машина, шофер ковырялся в моторе, около маячила еще одна фигура.
— Довезешь нас до отделения? — спросил милиционер.
— Ну что ж, — как бы нехотя ответил шофер.
В том же самом 6-м отделении без всяких споров я раскрыл свой потрепанный чемоданчик и показал дежурному машинку и пачку бумаг. Уже трижды я заезжал к моим друзьям Рубиным за машинкой и частью документов для «Процесса четырех», но у них велась в это время обработка записей на процессе демонстрантов, толпились диссиденты, а у дома филеры, и только на третий раз, не заметив ранее слежки, я взял нужные бумаги. Дежурный потянулся за ними — я их ему не дал, сказав, что это мои личные бумаги, не стоило, однако, большого труда их у меня вырвать. Дежурный несколько минут листал их, а меня усадили на скамью рядом с воришкой, задержанным за кражу телевизора.
— Вот что творят, — обращался он ко мне за сочувствием, — я ж этот телевизор не крал, а просто взял посмотреть.
— Ваши бумаги такого рода, что мы их касаться не будем, а передадим сотрудникам Комитета государственной безопасности! — торжественно сказал дежурный, просунув из-за барьера лицо в окошко. Похититель телевизора отпрянул, и почти тут же, как будто они ждали этих слов за дверью, появились два человека в штатском, взяли бумаги и, ни слова не говоря, прошли вглубь.
Через час меня провели в маленький кабинет на втором этаже. Понять было не трудно, что все материалы предназначались для сборника. «Неужели вот так просто можно получить семь лет?» — подумал я, вспомнив сборник Галанскова.
Один следователь был длинный, по имени Василий Иванович или Иван Васильевич, другой назвал себя: капитан Смелов, или Седов, дежурный следователь. «Вам тридцать лет, — сказал он, — мне сорок пять, люди примерно одного возраста, зачем же нам хитрить друг с другом». Оба были гебистами старой закваски, потом появились двое помоложе, один, в модном шарфике, стал листать бумаги не пальцами, а пластмассовой ручкой, чтобы не оставить отпечатков, Василий же Иванович, напротив, с вызовом хватал бумажки всей пятерней, показывая и ему, и мне, что они, старики, без всяких там новомодных затей сумеют разобраться в деле — я бы назвал это конфликтом отцов и детей.
Разговор был такой: где работаете? так вы не в штате? а как бы в АПН ваши товарищи отнеслись к этим бумажкам? зачем вам они? кто дал? куда несли? с целью хранения и распространения? Я отвечал, что взял у знакомых, имени которых называть не буду, хотел из любопытства посмотреть, а потом уничтожить, так что никакого хранения и распространения нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63