Письмо Люкона было не единственным сигналом, что обо мне не забывают.
Соседи рассказали, что прошлой осенью приезжали «люди в штатском», дом наш со всех сторон осматривали, а о нас сказали: «Вы их больше не увидите!»
Теперь по вечерам около дома стали появляться фигуры — и исчезать при моем приближении. В октябре вдруг подкатили две машины, первая мысль: «За мной!»
Но это был директор совхоза, — наш колхоз был росчерком пера переделан в совхоз, — начальник райсельхозуправления и третий, назвавшийся его «братом».
Директор смотрел как-то боком, начальник управления тоже чувствовал себя неуютно, зато «брат» был заметно воодушевлен. Пробыли они у нас минут пять, выпили по рюмке, и «брат» на прощанье сказал: «Мы еще много будем встречаться с вами, Андрей Алексеевич» — оборотная сторона «Вы их больше не увидите». Через два дня директор совхоза выписал мне несколько листов кровельного железа — так сказать, компенсация за привоз «большого брата».
За новым столом, сколоченным бесшабашными плотниками, я писал письмо, очень важное для меня. Летом мы услышали, что советский писатель Анатолий Кузнецов, выехав в Англию писать роман о Ленине, попросил там политическое убежище. Он откровенно рассказал о причинах своего бегства, о литературном конформизме и даже о том, как стал агентом КГБ. Как их завербовали — одного в лагере, другого на свободе — мне известны признания двух русских писателей. Видимо, нелегко им было об этом писать, и сделали они это, чтобы наглядно показать, как действует постыдный механизм насилия. Мне кажется их честность героической — однако и воля, и моральная позиция обоих оказались разными. Пафос статей Кузнецова в том, что «не было дано иного выбора». Но выбор был.
Насилие — как правило, а не как исключение — возможно там, где есть готовность насилию подчиниться; где начинается сопротивление, насилию постепенно приходит конец. Конечно, весьма непрост вопрос о степени сопротивляемости, человеческая натура несовершенна. Я, например, ответил следователю, что скажу, у кого взял машинку и бумагу, если меня подвесят за ноги и будут бить, — я понимал, что у моей сопротивляемости есть границы.
Конечно, иногда получается как у Ноздрева, который показывает Чичикову границы своего поместья и говорит: до этой границы все мое, а что ты видишь дальше — это тоже все мое. Один блатной рассказывал, как его повесили в милиции за ноги и били, чтоб назвал своих сообщников. «Я б их давно назвал, мне плевать на них было, — говорил он, — но зло брало на тех, кто меня бил, и потому молчал». Дойдя до некой границы и пережив кризис, человек может найти в себе новые силы.
Но где граница? Любой честный человек не только может, но и должен дойти до границы неучастия. Если вы не можете быть против системы насилия, по крайней мере не будьте за! По счастью, я знаю уже примеры, когда почтенные доктора наук, которые никогда не подписали бы письма в защиту Сахарова, тем не менее уезжали даже на уборку гнилой картошки, чтобы только не подписывать письма с его осуждением.
Как всякий слабый человек, Кузнецов искал сочувствия и был недоволен, что многие на Западе холодно отнеслись к его жалобам. «Чем спокойнее и объективнее мы будем освещать положение и чем менее драматично указывать „прогрессивной западной общественности“ на ее нечестность по отношению к нам, тем скорее мы сумеем разрушить ту фальшивую репутацию, которую сумел создать себе за границей существующий у нас режим , — писал я ему. — Мы не вправе осуждать этих людей за то, что их собственные проблемы волнуют их больше, чем все наши страдания, тем более мы не вправе требовать, чтобы они влезли в нашу шкуру и на себе испытали, каково нам приходится. Но мы вправе сказать им: если вам дорога не только свобода для вас, но вообще принцип свободы, подумайте, прежде чем ехать для „интеллектуального диалога“ в страну, где извращено само понятие свободы».
Некоторыми мое письмо было понято как упрек Кузнецову не за его «философию бессилия», а за бегство — единственное, в чем Кузнецов проявил характер.
«Если вы как писатель не могли работать здесь , — писал я ему, — или публиковать свои книги в том виде, как вы их написали, то не только вашим правом, но в каком-то смысле и вашим писательским долгом было уехать отсюда». Кузнецов ответил мне через четыре года — когда я сидел в Магаданской тюрьме — статьей «Доживет ли Амальрик до 1984 года?». Он писал, что не отвечал раньше, боясь повредить мне, — это неправда, мне не могло повредить то, что мне отвечают, да он ведь и не считал, что его ответ повредит мне теперь. Статья была повторением все того же: борьба бесполезна — вот же Амальрик сидит, легко сломить человека — вот же Якир покаялся, и других ждет то же самое, а значит, «иного выбора не дано».
— Будут сажать! Теперь будут сажать! — сказал Илья Глазунов, показывая номер «Экспресса» с изложением «СССР до 1984?» — значило это, что рассерженные власти посадят не только меня, но начнут сажать кого ни попадя, это была первая реакция истаблишмента. Но и некоторые диссиденты встретили мою книгу с горечью, а известность — как «незаслуженную славу». «Эта книжечка , — пишет один недавний эмигрант, — не представляет собой ровно ничего замечательного, кроме того, что она создала всем противникам Советского Союза приятную иллюзию: авось, действительно скоро развалится… Именно ради этой приятной иллюзии вашей книжечке сделали на Западе рекламу, а позднее вам оказали прием как знаменитости». Редактируемый Роем Медведевым «Политический дневник» дал такую оценку: «О наших делах Амальрик пишет как иностранец, как бы издалека… Все эти псевдонаучные и псевдоглубокомысленные рассуждения столь же примитивны, как и многие другие рассуждения западных „знатоков“ о природе русского народа…» Аннотация в «Хронике текущих событий» и упомянутые там отклики были если не негативны, то во всяком случае очень сдержанны.
Я получил также несколько бранных писем, без подписи, если не считать подписью — «группа комсомольцев», и ко мне стали заходить незнакомцы, иногда из провинции, прочитавшие «СССР до 1984?» в самиздате или услышавшие по радио. Помню двух друзей — марксиста и православного, — оба были выгнаны с работы, не проголосовав за одобрение оккупации Чехословакии, но никаких контактов с Демократическим движением не имели. Марксист по передачам Радио «Свобода» перепечатал брошюру Сахарова, сделал синьки и распространял на свой страх и риск — мне этот пример показал, что самиздат расходится шире, чем я думал. К чести моей надо сказать, что никогда этих незваных гостей не принимал я за подосланных агентов — и не ошибся. Бывали курьезы: раздается звонок, в дверях биолог, которого я встречал у Есенина-Вольпина и Григоренко.
— А, и вы здесь, — говорит он несколько разочарованно. — Я хотел бы видеть Амальрика.
— Я Амальрик.
— Нет, мне нужен историк Амальрик, — с важным видом ответил гость.
А одна писательница, встретив меня на вечеринке, воскликнула разочарованно: «Так это вы Амальрик! А я думала, это великий человек!»
Скорее негативной была реакция — не всех, конечно, но многих на Западе. На Радио «Свобода» долго не хотели транслировать «СССР до 1984?» за «антирусскость». Как мне рассказали, дело решилось, когда во время одного из обсуждений вбежал «русский патриот» с моей фотографией:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63