— А, зажигалка? — Он почему-то лукаво прищурился. — Подарил сегодня одному человеку. Сказал ему, что подарок со значением. А когда-то хотел преподнести вам. Тоже со значением. Вы меня понимаете?
Да, я понимал. Даже и сейчас, перед тем как вернуться к нашему прерванному разговору, Панфилов двумя-тремя фразами, дружелюбным прищуром как бы вновь расположил, согрел, настроил меня.
— Ну-с, продолжайте, продолжайте, товарищ Момыш-Улы.
Я без утайки рассказал, что решил рискнуть тем, что дороже жизни, — своей честью командира. Описал, как был отдан приказ, как помог мне Толстунов, как удалась наша контратака. Сказал и о звонке Звягина, не скрыл того, что, еще не сдав деревню, доложил: «Сдана!»
— Уже не мог отступиться, загорелся. Приказом генерал-лейтенанта Звягина был отстранен, но все же до вечера командовал.
— Гм… Значит, воевали на два фронта? И с противником, и со своим старшим начальником?
Едва он это сказал, мне вспомнилась минута, пропущенная в моем исповедном объяснении.
— Товарищ генерал, извините, упустил… Я увидел вашу руку и решился.
— Какую руку?
Из бокового кармана своей стеганки я вытащил красную книжку боевого устава, отыскал страницу, где тремя штришками, принадлежавшими Панфилову, был помечен пункт об инициативе.
— Вот… Увидел три черточки, которые вы провели, и в этот миг принял решение.
Неожиданно Панфилов рассмеялся:
— Хотите на меня переложить?
— Товарищ генерал, вовсе не переложить. Прошу поверить: так оно и было.
— Следовательно, и я там находился вместе с вами?
— Да, — твердо сказал я. — Вы, товарищ генерал, были со мной. Вы мной управляли.
— Ой, вас занесло! Соблюдем меру.
— Товарищ генерал, вы же говорили: управление — уяснение задачи!
Панфилов опять засмеялся. Видимо, эта формулировка, которую мы столько раз от него слышали, была ему сегодня очень по сердцу. Я продолжал:
— Товарищ генерал, я с вами правдив. Вы мне поставили задачу: удержаться до двадцатого! Если бы не это, то сегодня, семнадцатого, я имел бы право потерять в честном бою роту, имел бы право и сам с честью погибнуть. Но в мыслях было: до двадцатого! И я все собрал. И пришло решение.
Панфилов погладил большим пальцем раскрытую книжечку устава.
— «Упрека заслуживает не тот…» Что же, товарищ Момыш-Улы, не отпираюсь. Согласен, беру на себя половину вины. Но и половину удачи. Горе и радость пополам. Идет?
— Благодарю вас, товарищ генерал.
— Но как нам понять, расценить этот бой? Случайно удавшаяся авантюра? Нет. Закономерность? Да, в этой удаче есть закономерность. Вы, товарищ Момыш-Улы, использовали слабости противника.
Казалось, Панфилов с кем-то спорил, находил аргументы.
— Однако, товарищ Момыш-Улы, приказ есть приказ. Ночью буду у командующего. Наверное, увижу и товарища Звягина. Доложу командующему обо всем. Отменять приказание не могу, но приостановить решусь. Поезжайте к себе. Я вам ночью позвоню. Эту вашу книжечку оставьте. — Он опять взял устав, повертел. — Пусть взглянет командующий.
— Разрешите ехать?
— Не торопитесь. Еще вас задержу немного.
Панфилов вновь пошел к двери, ведущей в соседнюю комнату, откуда по-прежнему время от времени слышался неразборчивый говорок Дорфмана, взялся за ручку и вдруг круто, по-молодому, обернулся.
— Значит, побывал у вас сегодня?
Он засмеялся. И, не ожидая ответа, толкнул дверь, скрылся за ней.
Воспользуемся несколькими минутами его отсутствия. Выскажу свое понимание Панфилова — понимание, в котором слиты и мои мысли того ноябрьского вечера, и думы, пришедшие позднее.
Вот я провел с ним полчаса. Дважды и трижды я уловил его новый не примеченный мной ранее жест — он поддергивал рукава, тяготясь отсутствием дела. Весь этот день, который, возможно, предрешал исход предпринятого еще раз немецкого рывка к нашей столице, судьбу второго тура битвы за Москву, день массового героизма — под таким названием он вписан в историю войны, — Панфилов провел в деревне Шишкине, почти лишенный возможности управлять войсками. Телефонные шнуры, соединявшие генерала с подчиненными ему штабами, теми, что оказались в круговерти боя, были порваны, посечены. Немецкие удары искромсали фронт дивизии. Там и сям наши уцепившиеся группы, потрепанные батареи, роты, взводы дрались как бы без управления.
И все же оно, управление войсками, управление боем, существовало.
Массовый героизм — не стихия. Наш негромогласный, неказистый генерал готовил нас к этому дню, к этой борьбе, предугадал, предвосхитил ее характер, неуклонно, терпеливо добивался уяснения задачи, «втирал пальцами» свой замысел. Напомню еще раз, что наш старый устав не знал таких слов, как «узел сопротивления» или «опорный пункт». Нам их продиктовала война. Ухо Панфилова услышало эту диктовку. Он одним из первых в Красной Армии проник в небывалую тайнопись небывалой войны.
Оторванная от всех маленькая группа — это тоже узелок, опорная точка борьбы. Панфилов пользовался любым удобным случаем, чуть ли не каждой минутой общения с командирами, с бойцами, чтобы и так и эдак растолковать, привить нам эту истину. Он был очень популярен в дивизии. Разными, иногда необъяснимыми путями его словечки-изречения, его шутки, брошенные будто невзначай, доходили до множества людей, передавались от одного к другому по солдатскому беспроволочному телефону. А раз бойцы восприняли, усвоили — это уже управление.
Мы не вправе сказать, что Панфилов командовал, например, взводом или ротой. Один автор ухитрился даже дать ему в руки гранату. Чепуха! Но все же Панфилов командовал! Он воспитал свою дивизию, сделал нашим общим достоянием свой замысел, план, свое проникновение в особый склад современного оборонительного боя, задачу грядущего дня.
И этот день настал. Рука, голос командира дивизии уже не достигали разрозненных очагов боя. Но боем управляла его мысль, уясненная и командирами и рядовыми. В таком смысле подвиги панфиловцев — его творение. Так мы будем верны исторической правде.
По отрывочным сведениям, а то и по звукам, по отличительному своеобразию пальбы, по всяким иным признакам Панфилов следил, как оправдывается то, что он задумал, загадал. Все, все было оправдано — риск внове примененного построения обороны, неустанное воспитание войск, чему он отдавал себя.
В тот вечер, о котором идет речь, он это уж знал, однако скромность не разрешала ему говорить о себе. Но заговорил я, выразил то, что являлось для него трепетом сердца, смыслом жизни. И ему это было приятно.
Здесь, думается, ключ к сокровенному миру, к переживаниям Панфилова. В кажущемся хаосе боя не только сбывался его план, но и разительно выявлялось нечто, чему он нашел наименование: превзойти! Да, вся его жизнь солдата. Жизнь коммуниста, все, все было оправдано.
Меня заставил встрепенуться стук копыт, оборвавшийся возле крыльца. Снова промелькнуло: Звягин?
Со двора донеслось:
— Генерал у себя.
Слегка осипший голос принадлежал долговязому артиллеристу полковнику Арсеньеву. Покинув седло, полковник вошел, чуть подволакивая плохо гнущуюся ногу. Его шапка и длинная шинель заиндевели. Тотчас появился и Панфилов.
— Николай Викентьевич, прошу.
— Холодище! — произнес Арсеньев.
Стянув шерстяные варежки, он с силой потер красноватые руки.
— Не раздевайтесь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140