В памяти всплыло: желтый оскал бешено скачущей Лысанки, в седле вцепившийся пальцами в гриву Синченко, распространяющееся, как обвал, бегство. Привстаю. Душа окаменела.
— Пусть войдет!
Синченко переступил порог. Щеки были землисто-бледны. Покосившись на меня, он потупился.
— Зачем явился? — спросил я.
— Привел… — У него не хватило дыхания, он осекся. — Привел Лысанку.
— Почему ты ее не убил?
— Как так? Зачем?
— Почему бежал?
— Я не бежал… Она, товарищ комбат, осатанела. Я оборвал повод… Ничего не мог поделать.
— Почему же не убил? Пистолет у тебя был?
— Был, товарищ комбат.
— Почему не выстрелил ей в ухо? Не уложил на месте?
Синченко молчал.
— Почему не спрыгнул? Не вернулся?
— Я, товарищ комбат… Я подумал…
— Что же ты подумал? Что я был убит? Почему не смотришь на меня?
Синченко с усилием поднял голову.
— Отвечай: подумал, что я был убит? Почему же ты не вынес моего тела?
Я наотмашь ударял этими беспощадными вопросами. Ответом было лишь молчание.
— Убирайся, — сказал я. — Убирайся вон из батальона!
— Куда же, товарищ комбат?
— Куда угодно! Бросил нас в бою, так не смей к нам возвращаться! Уходи!
Синченко молча повернулся и вышел из комнаты. В штабе водворилась тишина. Лишь потрескивали пылающие дрова в печке. Бозжанов присел у открытой заслонки и смотрел в огонь. Толстунов помял в пальцах папиросу, чиркнул спичкой, закурил.
Вот негромко стукнула заслонка. Бозжанов поднялся, ушел. Минуту спустя вернулся.
— Сидит во дворе, — сообщил он.
Я не откликнулся. Бозжанов вновь вышел, вновь вернулся.
— И Лысанка привязана. Можно, товарищ комбат, дать ей сена?
— Дай:
Бозжанов выглянул в сени. Наружная дверь, ведущая из сеней во двор, была, видимо, распахнута. Он крикнул:
— Синченко! Задай Лысанке корма!
Я промолчал. Ни единым словом не противореча мне, Бозжанов боролся за судьбу коновода.
— Посмотрю, как она станет есть, — объявил Бозжанов.
Он вновь на минуту-другую исчез. Вернувшись, заговорил:
— Исхудала… Меня сразу узнала… — Не обращаясь ко мне, он продолжал: — Много раз хотели отобрать у него лошадь, а он все-таки привел ее сюда.
Толстунов тем временем расставил на столе чашки, достал из своего мешка сахар, тюбик чаю. Бозжанов опять выскочил в сени.
— Самовар готов! Товарищ комбат, можно нести?
— Можно.
Толстунов подошел ко мне:
— Комбат, чего ты такой сумный? Дай-ка помогу тебе снять сапоги.
Не ожидая ответа, он взялся за мой сапог, потянул умелыми сильными руками. Сразу стало легче. Я уже не помнил, сколько суток не разувался. В эту минуту Синченко внес кипящий самовар.
— Ставь, — сказал Толстунов. Потом окликнул коновода: — Николаша, возьми-ка портянки у комбата, посуши… Сапоги вымой…
Я молча смотрел, как Синченко взял мои портянки, темневшие сыростью в тех местах, где оттиснулась ступня. Потом он вынес сапоги. Бозжанов уже смелее крикнул ему вслед:
— Николаша, притащи дровец!
Синченко притащил дров, стал помешивать в печке. Его щеки слегка разгорелись от жара.
Толстунов сказал:
— Ты что, Синченко, не видишь? Комбат с голыми ногами. Теплые носки у него есть?
— Найду!
Минуту спустя Синченко подошел ко мне с парой носков. Я не протянул руки. Он положил их на кровать, опять занялся печкой.
Вскоре явился Брудный, за которым я послал, чтобы поставить задачу взводу разведки. Брудный лихо щелкнул каблуками, отдал честь.
И вдруг мне вспомнилось… Я сижу под накатом блиндажа, ко мне наклоняется Синченко:
«Товарищ-комбат… Там лейтенант Брудный… Ожидает вас…»
Мой коновод знает, что я выгнал струсившего Брудного из батальона, свершив над ним суд перед строем.
«Пусть войдет», — говорю я.
«Пусть войдет»… Десять дней назад — неужели всего десять? — это относилось к Брудному, опозорившему себя в бою, к этому задорному чернявому лейтенанту, что сейчас ждет моих приказаний.
Я сказал:
— Брудный, садись. Получи пачку махорки… Синченко, налей чаю лейтенанту…
Донесся едва слышный вздох Бозжанова. Так была отпущена вина коновода. О ней больше не заговаривали. Мы блюли завет: отпущенного не поминать.
В этот же день новая напасть нежданно-негаданно обрушилась на батальон.
Все мы расплатились за несдержанность в еде после четырехдневной голодовки. Люди корчились от болей в желудке. Батальон потерял боеспособность. Часовые, боевое охранение, люди в окопах, командный состав — все заболели.
Что делать? Как назло, под рукой не оказалось ни одного человека, сведущего в медицине. Санвзвод был занят эвакуацией раненых, ушел вместе с Киреевым, вместе с разжалованным в санитары Беленковым.
Вдруг меня осенило. В глаза кинулись стоявшие на полу бутыли с настойкой опия. Черт возьми, это ведь желудочное средство.
Немедленно одна бутыль была водружена на стол и раскупорена. Я налил целебной жидкости в стакан, отведал. Лекарство приятно ожгло глотку спиртом. Затем настойку попробовал Бозжанов. Он сделал глоток-другой, на лице тоже выразилось удовольствие. К снадобью приложился и Рахимов. Оно действительно оказалось целительным — боли в желудке утихли.
Я приказал раздать бутыли командирам подразделений.
— Пусть бойцы примут лекарство! Разделить его по-братски: каждому по четверти стакана!
Закончив врачевание, я прилег, незаметно уснул. Проснулся среди ночи от толчков. Что такое? Меня тормошил только что вернувшийся Киреев.
— Товарищ комбат, что вы наделали?
Не сразу удалось стряхнуть сонную одурь. Наконец стал понимать, о чем говорит фельдшер. Оказывается, я совершил страшную вещь. Людям следовало дать по пятнадцати капель настойки, а я вкатил им лошадиную дозу, то есть отравил батальон опием. Все полегли, уснули, надо было немедленно расталкивать, будить спящих, иначе они, возможно, вовсе не проснутся.
Не буду описывать, что я пережил в эту ночь. Мы — несколько командиров, фельдшер, санитары — будили, поднимали солдат, те снова валились, засыпали… И все же поутру — в медицине, как я потом узнал, известны подобные случаи — бойцы встали как встрепанные. Все выдержал солдатский желудок.
Такова была история лошадиной дозы, история, завершившая наши скитания.
14. Командир дивизии за работой
Все это, — разумеется, не так, как вам, не столь пространно, — я поведал Панфилову. Не раз он перебивал меня вопросами, добирался до подробностей.
— Список отличившихся в боях, товарищ Момыш-Улы, составить не успели?
— Составлен, товарищ генерал. Сегодня с утра занялись этим.
— Где же он? Давайте.
Я достал из полевой сумки характеристики командиров и бойцов, которых считал достойными награды. Панфилов живо потянулся к листам, начал их просматривать.
Пробежав страницу, где говорилось о политруке Дордия, Панфилов несколько раз кивнул, потом прочитал вслух:
— «Оставшись без командира роты, без связи, по собственному почину принял командование, собрал разбредшуюся в темноте роту».
Опустив лист, Панфилов взглянул на меня. Он улыбался, глаза казались хитрыми.
— Оставшись без командира, — повторил он, — без связи, по собственному почину… В этом, товарищ Момыш-Улы, гвоздь. Или, если хотите, гвоздик.
Я знал русское выражение «гвоздь вопроса». Не было невдомек, что имеет в виду Панфилов. Я спросил:
— Гвоздик чего?
— Вот этого! — От стола, уставленного чайной посудой, за которым мы сидели, Панфилов легко повернулся к другому — там во всю столешницу белела карта, испещренная разноцветными пометками, та самая, что сегодня, когда я впервые наклонился над ней, ужаснула меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140