https://www.dushevoi.ru/products/sushiteli/vodyanye/Sunerzha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

У, видный из себя мужчина, с могучей грудью; лицом боксер-тяжеловес, но физия была целехонька до самой смерти. Увы, насильственной. Имел кликухи: Зверь и Папа. Он занимался нефтью, контракты заключал с Минобороны. Весь день в заботах-хлопотах. А час вечерний иль полуночный не картеж и не рулетка, не блядь и не жопки мальчиков – собранье сочинений тезки. Да-да, Владимира Ульянова, он же Ленин, согласно ксиве, о которой написал я выше… Читал и перечитывал. Закладочки закладывал. Перо мое бессильно воссоздать шикарнейшую виллу Володи М., где изучал он ленинизм. Стояла вилла в предместье города Брюсселя. Конечно, ни на волос сравненья со скромным флигельком, где поселились оборотни. Однако связь тут есть, не материальная – духовная.
Мне Творожок-то указал кивком в ту сторону, где грот и пруд, где ворон к ворону летит: «Нечаев жил, Нечаев жив, Нечаев будет жить». И рассмеялся; мне показалось, несколько застенчиво.
Черт дери, Берсеркер знал и про Нечаева, про то, что здесь он, Творожок, огонь разложит под днищем у котла всех ведьм. И если вы, читатель-недруг, заржете, уличая автора во лжи, он, автор, призовет в свидетели московского газетчика. Однако журналист, хоть разумом и быстрый, не угадал «движенья». Берсеркер был примером человека русского в его развитии. Конечно, не конечном, а сотню лет спустя по линии Нечаева: наш Творожок почуял дух всех душных душегубок. И счел себя вполне нордическим, а заодно – мизантропическим.
Ужель пред окончательным закатом не увильнуть мне от вервольфов? Помилуй Бог! Лишь Он оборонит. Хотя бы временно, хотя бы вот сейчас.
Я не оставил свои уши в склянке спирта. Они при мне остались. И я стал слушать, как равнодушная природа клонится в сон. На четверть по стволам, считая от вершин, был освещен вечернею неспешливой зарей стареющий могучий лес. Заря зеркалила, как ртутью, пруд. Жук не жужжал, его пора минулась. Жужжали пчелы – домой, на пасеку. И улыбался пасынок, сластена Горский сообщал: «А в годы мирные, Бруноша, пасека давала ежегодно двадцать пять пудов, мы запасались на всю зиму».
Художник Горский шел с Лопатиным. Они шли мимо грота, наискосок, к паровичку-трамваю. И тут уж перст указующий: эй, автор, закругляйся.
Согласен, я сейчас.
Когда-то Горский жил семейно в Петровском-Разумовском, на дачах г-жи Купецкой. На тех же дачах жил и Тихомиров, Лев Александрович, сотрудник «Московских новостей»; о нем речь впереди. То было в глухую пору листопада. Но Горский был «весенний»: он любил и был любим, а пасынок Бруноша был гимназистом на вакатах, эвон, какой теперь – и адвокат, и джентльмен, который завтра уезжает в Англию, поскольку тамошний премьер сказал: «А торговать нам можно и с каннибалами».
Сей уголок они сегодня посетили и ради возобновленья приятных впечатлений давно минувшего, и ради обсужденья на пленэре исторического полотна, задуманного, но не исполненного. То есть без центрального из фигурантов. Картина называлась «Казнь Ивана Иванова». И пруд, и грот, и несколько фигур удались. Но лидер ускользал, не получался. Горский, впадая в мрачность, бежал Петровского-Разумовского. И чаще прочего он удалялся в Сергиев Посад, как и Кустодиев.
Нечаев, иезуит, фанатик Революции, вот камень преткновенья. Горский его не видел даже промельком. Лопатин-Барт тоже. Но Лопатин-старший и видел, и клеймил, не признавая смолоду террорных акций. Да, видел, и нечаевых провидел. Определил, как отрубил, однажды в Доме литераторов, и это вспомнил Бруно Германович: «Нечаев? Всей сутью – Ленин».
Аполитичнейший художник оторопел, перепугался. И в ту минуту обугленные груши сорвались с ветвей и гаркнули во все воронье горло. Вран – символ казни, отметил Пушкин, путешествуя в Арзрум.
Паровичок вздохнул: «Уф, уф», вагон качнулся, стукнул и пристукнул. Старик-художник сказал себе: поеду холить душу в гостях у Тихомировых-посад и лавра, там теперь Россия.
* * *
«Сергиев Посад» – читаю на коробке глянцевитой и цветастой, она содержит овсяное печенье. Трамваи и до войны одна на все реклама украшала: «Примечаю, кекс всего вкуснее к чаю». Теперь могу сказать: всего вкуснее к утреннему чаю печенье «Овсянка». Читаю на коробке, глянцевитой и цветастой: «Продукт российский натуральный». Как Сергиев Посад и Троицкая лавра. Да, собственно, и Тихомиров, который жил на улице Московской, где длинный блинный ряд.
Жизнь разломилась надвое. При Александре Миротворце Лев Александрыч перестал быть революционером и начал быть реакционером. И «до», и «после» представлял он «умственную силу», вооруженную пером. «До» он редактировал «Вестник Народной Воли», а «после» редактировал «Московские ведомости», более монархические, чем монарх; печатал в «Русском вестнике» и собственные сочиненья издавал и в Белокаменной, и в Сергиевом Посаде.
Казалось, все сладилось, наладилось. Но не был он румяным критиком, тем паче толстопузым пересмешником. Нет, неврастеник, желчевик, угрюмец. «Идеалы»-то он отверг, социалистические, народнические; такая ломка была, незримая, жестокая. Все, чем столько жил, исчезло дымом. Однако не вакуум, не пустота, а Евангелии; Киреевский – о личности, Гоголь – о жизненном деле. А Плеханов о нем, Тихомирове: горе-защитник самодержавия. А «Искра» Ульнова-Ленина: пес, сторожевой пес царизма. Бог с ними. А горько то, что все прежние сотоварищи, все, кажется, до единого – иуда, перебежчик, ренегат. Иудой, пусть и никого не предавшим, легко ль считаться? Вечные умственные недоростки всегда нетерпимы, всегда «тверды», перемену взглядов за измену взглядам считают.
Врачевался он в лавре. В Троице-Сергиевой лавре. Говорил: «туда по воскресеньям урываюсь. Там мне все свое. И трава, и деревья, птицы, собаки. Люди переменяются, а святыни прежние, опять же мои, и богомольцы, пусть и сокращаются численно, тоже. Все это часть души моей, душа моя, пока и я, подобно прочему, не перестану быть».
Из Москвы ездил утренним поездом, шестьдесят шесть верст. А пешим ходом ходил в девяносто втором, в пятьсотлетие со дня рождения Сергия Радонежского; автор ваш шествие это, в нем и Горский участвовал, ваш автор, повторяю, описал паломничество подробно, опубликовал давно, когда читатель-недруг ни о Радонежском знать не знал, ни о философе Леонтьеве не слыхивал, а теперь вот – здрасте пожалте, открывает америки.
Достало б сил телесных, отправлялся бы в лавру пешей ногою, начал бы путь от Крестовской заставы. А когда именно, с кем именно – это ж все равно. И мужики-паломники, и городские простолюдины, и чистая публика – все русские. Правда, ближе-то всех рабочие. Ни дня середь трансмисссий, ни дня в шатунном громе, но в молодости, пропагатором, имел дело с работниками, с предместьем. А в лавру они ходили на Петров пост, поновляя загодя лаковые козырьки на суконных картузах. А мужики – и здешние, и наплывные – те забирали «период» от Пасхи до Троицы с ее клейкими листочками. А публика белая – в Успенский пост, когда нередки погоды омулевые, то есть с мелкими августовскими дождиками. Да, пошел бы пешим ходом в лавру, но теперь сил физических, телесных недоставало. Поездом ездил, с Ярославского вокзала. И так же, как было бы в богомольном шествии, так и без него, в лавре-то всеми хрящиками чувствовал принадлежность свою к народу, в общности этой, в чувстве этом никакой гордости не было, никаких, знаете ли, претензий или притязаний.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151
 смесители roca 

 Памеса Marbles-Piave