Поэтому он тот, кто поет, веря, что слышит песнь огромной гитары, и кто начинает видеть то, что скрыто от его глаз, там, по другую сторону переборки, за анемометром, за фигурой в фиолетовой тени капитанского мостика. Вот почему он одновременно и внимание, полное самой трепетной надежды, и (это его нисколько не удивляет) часы в баре, которые показывают 23 часа 49 минут, а также (и это ему ничуть не больно) товарный поезд M 4121, который идет из Фонтелы в Фигейра-да-Фоз. Но достаточно вспышки памяти, невольно желавшей объяснить дневную загадку, и достигнутая эксцентричность разлетается на куски, как зеркало под ногами слона, резко падает заснеженное пресс-папье, морские волны скрипят, громоздясь друг на друга, и наконец остается одна корма – дневная загадка, видение этой кормы, какой она предстает перед Персио, который смотрит перед собой, стоя на носовой палубе, и вытирает ужасающе горячую слезу, скользящую по его щеке. Он видит корму, и только корму, это уже не поезда и не проспект Рио-Бранко, не тень коня венгерского крестьянина, не… все сконцентрировалось в этой слезинке, которая жжет ему щеку, скатывается на левую руку, неприметно падает в море. И в его памяти, сотрясаемой могучими ударами, остаются три-четыре образа общности мира: два поезда и тень коня. Он видит корму и оплакивает все вокруг, словно вступая в немыслимое и добровольное созерцание, и плачет, как плачем мы, без слез, пробуждаясь ото сна, после которого у нас остаются лишь ниточки между пальцами, золотые или серебряные, из крови или тумана, – ниточки, спасающие нас от губительного забвения, которое вовсе не забвение, а возврат к повседневности, к «здесь», к «теперь», и в них мы вцепляемся всеми ногтями. Итак, корма. Так это и есть корма? Игра теней с красными фонарями? Да, это корма. Но она не похожа на себя: здесь нет ни кабестанов, ни шканцев, ни марселей, ни экипажа, ни санитарного флажка, ни чаек, парящих над мачтой. Но там корма. То, что видит Персио, это корма – клетки с обезьянами по левому борту, клетки с дикими обезьянами по левому борту, целый зоопарк диких зверей над трюмными люками, львы и львицы, медленно кружащие на огороженной колючей проволокой площадке, на их лоснящихся боках играет полная луна, они сдержанно рычат, они ничуть не больны, не страдают от качки они безразличны к болтовне истеричных бабуинов, к орангу тану, который чешет себе зад и разглядывает свои ногти. Среди них свободно разгуливают по палубе цапли, фламинго, ежи и кроты, дикобраз, сурок, королевский хряк и глупые птицы. Мало-помалу начинает проясняться расположение клеток и загонов, кажущийся беспорядок с каждой секундой приобретает эластичные и точные формы, подобные тем, что придают прочность и изящество музыканту Пикассо, которого он писал с Аполлинера, сквозь черный, фиолетовый и ночной цвет просачиваются зеленые и голубые искорки, желтые круги, совершенно черные пятна (ствол, возможно, голова музыканта), по настаивать на этой аналогии – значит лишь вспоминать и, следовательно, ошибаться, ибо из-за борта высовывается убегающая фигура, возможно, это Вант с огромными крыльями, знак судьбы, или, может быть, Тукулъка с клювом коршуна и ушами осла, такой, каким его создала другая фантазия на Могиле Орка, а может, в кормовой надстройке этой ночью пройдет маскарад боцманов и мичманов, словно вылепленных из папье-маше, или тифозная лихорадка разразится бредом капитана Смита, простертого на койке, облитой карболовой кислотой, бормочащего псалмы на английском языке с нъюкаслским акцентом. Мало-помалу Персио все это начинает напоминать некий цирк, где муравьеды, паяцы и утки пляшут на палубе под звездным шатром, и разве только его несовершенному видению кормы можно приписать это быстрое мелькание омерзительных фигур, теней Вольтера или Черветери, смешавшихся с зоопарком, который обычно считают Гамбургским. И когда он еще шире открывает глаза, устремленные в море, которое режет и разделяет надвое нос корабля, видение резко меняет цвет, начинает жечь ему веки. С криком закрывает он лицо, то, что он успел увидеть, беспорядочной грудой рушится у его колен, заставляет его со стоном согнуться, почувствовать себя неизъяснимо счастливым, словно чья-то намыленная рука повесила ему на шею дохлого альбатроса.
XXXI
Сначала он решил подняться в бар выпить виски, уверенный, что без этого ему не обойтись, но уже в коридоре почувствовал очарование ночи под звездным небом, и ему захотелось увидеть море и привести в порядок мысли. Было уже за полночь, когда он облокотился о поручни бакборта, довольный тем, что оказался один на палубе (он не мог видеть Персио, стоявшего за вентилятором). Где-то вдалеке раздался удар рынды, возможно, на корме, а может, и на капитанском мостике. Медрано посмотрел вверх: как всегда, фиолетовый свет, который словно источали сами стекла, неприятно поразил его. Без всякого интереса он спросил себя, а наблюдали ли за капитанским мостиком те, кто провел день на верхней палубе, загорая или купаясь в бассейне. Сейчас его интересовала лишь долгая беседа с Клаудией, которая закончилась удивительно спокойной, тихой нотой, словно Клаудиа и он постепенно погрузились в сон подло спящего Хорхе. Нет, они не заснули, но, возможно, им пошло па пользу то, о чем они говорили. А возможно, и не пошло, по крайней мере для пего личные излияния не могли ничего разрешить. Прошлое не стало более ясным, зато настоящее вдруг стало более приятным, более наполненным, подобно островку времени, который осаждает ночь, неизбежность рассвет;., а также послушные воды, привкус радости позавчерашнего и вчерашнего дня, и этого утра, и этого дня, по на острове вместе с ним находились Клаудиа и Хорхе. Не привыкший обуздывать свои мысли, он спросил себя, был ли этот словарь островной нежности порожден чувством и, как это случалось не раз, не озарялись ли его представления светом заинтересованности. Клаудиа была еще красивой, разговаривая с нейr, он словно бы делал первый робкий шаг к любви. Он подумал, что ему не помешает и то, что Клаудиа по-прежнему влюблена в Леона Левбаума. Словно реальность Клаудии существовала совершенно в ином плане. Это было странно, это было почти прекрасно.
Они уже знали друг друга намного лучше, чем несколько часов назад. Медрано не помнил другого случая в своей жизни, когда бы отношения возникали так легко и естественно, почти как необходимость. Он улыбнулся, отчетливо представив себе – он чувствовал это, он был в этом абсолютно уверен, – как они оба, сойдя с обычной ступени и взявшись за руки, спустятся к иному уровню, где слова становятся предметами, отягчаются чувством или запретом, значимостью или упреком. Это случилось именно в тот момент, когда он – так недавно, совсем недавно – сказал ей: «Мать Хорхе, маленького львенка», и она поняла, что это не было дешевым обыгрыванием имени ее мужа, а что Медрано словно положил ей па раскрытые ладони хлеб, цветы или ключ. Дружба зарождалась па прочной основе различий и разногласий, ибо Клаудиа только что произнесла суровые слова, почти отказывая ему в праве следовать по давно намеченному жизненному пути. И в то же время с каким-то тайным стыдом добавила: «Кто я такая, чтобы порицать тривиальность, когда моя собственная жизнь…» И оба замолчали, смотря на Хорхе, который сладко спал, повернувшись к ним лицом, он был прекрасен в слабом свете каюты, изредка вздыхал и что-то бормотал во сне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100
XXXI
Сначала он решил подняться в бар выпить виски, уверенный, что без этого ему не обойтись, но уже в коридоре почувствовал очарование ночи под звездным небом, и ему захотелось увидеть море и привести в порядок мысли. Было уже за полночь, когда он облокотился о поручни бакборта, довольный тем, что оказался один на палубе (он не мог видеть Персио, стоявшего за вентилятором). Где-то вдалеке раздался удар рынды, возможно, на корме, а может, и на капитанском мостике. Медрано посмотрел вверх: как всегда, фиолетовый свет, который словно источали сами стекла, неприятно поразил его. Без всякого интереса он спросил себя, а наблюдали ли за капитанским мостиком те, кто провел день на верхней палубе, загорая или купаясь в бассейне. Сейчас его интересовала лишь долгая беседа с Клаудией, которая закончилась удивительно спокойной, тихой нотой, словно Клаудиа и он постепенно погрузились в сон подло спящего Хорхе. Нет, они не заснули, но, возможно, им пошло па пользу то, о чем они говорили. А возможно, и не пошло, по крайней мере для пего личные излияния не могли ничего разрешить. Прошлое не стало более ясным, зато настоящее вдруг стало более приятным, более наполненным, подобно островку времени, который осаждает ночь, неизбежность рассвет;., а также послушные воды, привкус радости позавчерашнего и вчерашнего дня, и этого утра, и этого дня, по на острове вместе с ним находились Клаудиа и Хорхе. Не привыкший обуздывать свои мысли, он спросил себя, был ли этот словарь островной нежности порожден чувством и, как это случалось не раз, не озарялись ли его представления светом заинтересованности. Клаудиа была еще красивой, разговаривая с нейr, он словно бы делал первый робкий шаг к любви. Он подумал, что ему не помешает и то, что Клаудиа по-прежнему влюблена в Леона Левбаума. Словно реальность Клаудии существовала совершенно в ином плане. Это было странно, это было почти прекрасно.
Они уже знали друг друга намного лучше, чем несколько часов назад. Медрано не помнил другого случая в своей жизни, когда бы отношения возникали так легко и естественно, почти как необходимость. Он улыбнулся, отчетливо представив себе – он чувствовал это, он был в этом абсолютно уверен, – как они оба, сойдя с обычной ступени и взявшись за руки, спустятся к иному уровню, где слова становятся предметами, отягчаются чувством или запретом, значимостью или упреком. Это случилось именно в тот момент, когда он – так недавно, совсем недавно – сказал ей: «Мать Хорхе, маленького львенка», и она поняла, что это не было дешевым обыгрыванием имени ее мужа, а что Медрано словно положил ей па раскрытые ладони хлеб, цветы или ключ. Дружба зарождалась па прочной основе различий и разногласий, ибо Клаудиа только что произнесла суровые слова, почти отказывая ему в праве следовать по давно намеченному жизненному пути. И в то же время с каким-то тайным стыдом добавила: «Кто я такая, чтобы порицать тривиальность, когда моя собственная жизнь…» И оба замолчали, смотря на Хорхе, который сладко спал, повернувшись к ним лицом, он был прекрасен в слабом свете каюты, изредка вздыхал и что-то бормотал во сне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100