И многое ещё в этом же задорно-сконфуженном роде собрал Фебуфис, не замечая, что сквозь каждое слово его отповеди звучало сознание, что он на чём-то пойман и в споре своём желает только возбудить шумиху слов, чтобы запутать понятия ясные, как солнце. У него кстати оказался и стиль, благодаря чему в отповеди очень сносно доказывалось, что "для искусства безразличны учреждения и порядки и что оно может процветать и идти в гору при всяком положении и при всяких порядках".
Лучше написать это, как написал Фебуфис, даже не требовалось, но Пик, которому он читал свои громы, говорил, что он всё это уже как будто раньше где-то читал или где-то слышал. И Фебуфис сердился, но сознавал, что это, однако, правда. Да ведь нового и нет на свете... Всё уже когда-нибудь было сказано, но почему это же самое опять не повторить, когда это уместно? Впрочем, чтобы отвечать от лица школы целой страны, надо, чтобы дело имело надлежащую санкцию, и потому автор решил представить свой труд самому герцогу. Это ему внушало спокойствие и дало всему действительно самое лучшее направление.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Выбрав удобный случай, чтобы представить свою рукопись герцогу, Фебуфис волновался в ожидании его ответа, а тот не отвечал очень долго, но, наконец, в один прекрасный день перед наступлением нового года художник получил приглашение от директора иностранных сношений - того самого искусного и ласкового дипломата, который некогда посетил вместе с герцогом его студию в Риме.
Годы не изменили мягких манер этого сановника: он встретил Фебуфиса чрезвычайно радушно и весело поздравил его с большим успехом у герцога.
- Ваш ответ вашим озлобленным завистникам привёл в совершенный восторг герцога, - начал он, усаживая перед собою художника. - Его светлость изволил поручить мне выразить вам его полное сочувствие вашим прекрасным мыслям, и если при этом могут иметь какое-нибудь значение мои мнения, то я позволю себе сказать, что и я вам вполне сочувствую. Я прочитал ваше сочинение. Герцог желал этого, и я был должен прочесть и исполнился радости за вас и скорби за себя... Да, в числе моих помощников нет ни одного, который имел бы такие ясные взгляды и умел бы так хорошо их отстаивать.
Фебуфис поклонился, а сановник пожал его руку и сказал, что если бы он не был великим художником, то он ни на кого бы смелее, чем на него, не решился указать как на способнейшего дипломата.
- Значит, я теперь могу выпустить написанное в свет?
- Нет. И это не нужно. Это само по себе так светло, что не нуждается во внешнем свете. Герцог на вашей стороне. Вам сейчас предстоит удовольствие увидать, что именно его светлость начертал наверху ваших верноподданных слов своею собственною бестрепетною рукой.
Произнеся с горделивым достоинством эти слова, сановник взял на колени малиновый бархатный портфель с золотым выпуклым вензелем и таким же золотым замком, помещённым в поле орденской звезды. Затем он бережно ввёл внутрь портфеля длинную кисть своей старческой руки и ещё бережнее извлек оттуда рукопись Фебуфиса, на верхнем краю которой шли три строки, написанные карандашом, довольно красивым, кругловатым почерком, с твёрдыми нажимами.
Положив бумагу на папку посреди стола, сановник поднялся с своего места и попросил художника сесть в кресло, а сам стал и поднял вверх лицо, как будто он готовился слушать лично ему отдаваемое распоряжение герцога.
Фебуфис прочитал: "Одобряю и вполне согласен".
- Вот! - прошептал с придыханием и наклоняя голову, вельможа.
"Но", - продолжал Фебуфис.
Сановник опять поднял лицо и опять застыл в позе.
"Имея в виду всеобщее растление, которое теперь господствует в умах, нахожу несообразным говорить с этими людьми словами верноподданного убеждения".
Фебуфис вспыхнул и взглянул вопросительно на вельможу.
Тот тоже посмотрел на него выразительным взглядом и произнёс:
- Он неотразим! - и затем протянул руку к бумаге с тем, чтобы взять и вложить её снова бережно в малиновый портфель.
- Разве вы мне не возвратите и мою бумагу?
- Конечно, нет. С этим начертанием герцога она отныне составляет достояние истории... Она исторический документ, который переживёт нас и будет храниться века в архиве, но вы, вместо этой бумаги, получите другую, и вот она.
Он дал художнику небольшой листок бристоля, на котором назначалось дать ему высокий чин и соединенные с ним потомственные права и имение в живописном уголке герцогства.
Пока Фебуфис смотрел удивлёнными глазами на эти строки, значение которых ему казалось и невероятно, и непонятно, и, наконец, даже щекотливо и обидно, директор поправлял свой нос и, наконец, спросил:
- Мне кажется, что вы как будто удивляетесь.
- Да, граф, - ответил Фебуфис.
Граф качнул головою, улыбнулся и ответил:
- Да, это обыкновенно бывает с теми, кто не привык к характеру герцога. Редко кто знает, как он щедр и как он умеет награждать.
- Да, герцог щедр, но в числе его наград есть одна, которая, мне кажется, соединена с переменою подданства... Я уважаю герцога, но я никогда не просил об этом.
- Неужто?.. Впрочем, я до вещей внутреннего управления не касаюсь... на это у нас есть господин Шер. Правда, что у него в ведомстве всё идёт чёрт знает как, но зато по вдохновению... У нас это любят. Впрочем, если это неудобно, то вы сами можете говорить об этом с герцогом... вам завтра надо ему представиться и благодарить его светлость. Поцелуйте руку... Это так принято... Adieu! Прощайте! - франц..
Граф повернулся и послал рукою поцелуй Фебуфису.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Фебуфис возвратился от обласкавшего его дипломата в самом дурном расположении духа: он переходил беспрестанно от угнетённости к бешенству и не знал, чему дать более хода. Дары, возвещённые ему маленькою записочкой на бристоле, были очень щедры, но при всём том он чувствовал, что потерял нечто более важное и существенное, чем то, что получает. Во всяком случае он трактован слишком ниже того, до чего положил себе предельною метой, и внутренний Шер имеет основание шутить над его "головным павлином", а граф внешних сношений может посылать ему на прощание детские поцелуи. Все они, в самом деле, значительные канальи, но крепче его наступают людям на ноги, меж тем как он колеблется и не умеет быть притворщиком, тогда как, в сущности, это неотразимо требуется. Он всё дышит и томится. А потом стекло, сквозь которое он смотрит, как будто задышится и потемнеет, и ничего не станет видно, и тогда он примет решение, какого не думал. Так и теперь: простой и ясный смысл говорит ему, что он должен поблагодарить герцога сразу за всё и сразу же от всего отказаться. Недаром дух его возмущается и он чувствует в себе полный достаток сил всё это сделать, но как только он начинает соображать: что для этого нужно разрушить и в чём повиниться, так его практический смысл угнетается целою массой представлений, для успокоения которых выходит из завешенного угла на ходулях софизм: "Не всё ли равно, такой или другой деспотизм?.. И этот и те - все гнут - не парят, и сломят не тужат... Этот по крайней мере... Да нет - всё гадость, всё несносно..."
Тут проходит какая-то полусонная глупость: один получает преимущество перед другим, потому что он один, а в существе потому, что с ним уже сделка сделана, а из одного закрома брать корм удобнее, чем собирать его по пустым токам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Лучше написать это, как написал Фебуфис, даже не требовалось, но Пик, которому он читал свои громы, говорил, что он всё это уже как будто раньше где-то читал или где-то слышал. И Фебуфис сердился, но сознавал, что это, однако, правда. Да ведь нового и нет на свете... Всё уже когда-нибудь было сказано, но почему это же самое опять не повторить, когда это уместно? Впрочем, чтобы отвечать от лица школы целой страны, надо, чтобы дело имело надлежащую санкцию, и потому автор решил представить свой труд самому герцогу. Это ему внушало спокойствие и дало всему действительно самое лучшее направление.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Выбрав удобный случай, чтобы представить свою рукопись герцогу, Фебуфис волновался в ожидании его ответа, а тот не отвечал очень долго, но, наконец, в один прекрасный день перед наступлением нового года художник получил приглашение от директора иностранных сношений - того самого искусного и ласкового дипломата, который некогда посетил вместе с герцогом его студию в Риме.
Годы не изменили мягких манер этого сановника: он встретил Фебуфиса чрезвычайно радушно и весело поздравил его с большим успехом у герцога.
- Ваш ответ вашим озлобленным завистникам привёл в совершенный восторг герцога, - начал он, усаживая перед собою художника. - Его светлость изволил поручить мне выразить вам его полное сочувствие вашим прекрасным мыслям, и если при этом могут иметь какое-нибудь значение мои мнения, то я позволю себе сказать, что и я вам вполне сочувствую. Я прочитал ваше сочинение. Герцог желал этого, и я был должен прочесть и исполнился радости за вас и скорби за себя... Да, в числе моих помощников нет ни одного, который имел бы такие ясные взгляды и умел бы так хорошо их отстаивать.
Фебуфис поклонился, а сановник пожал его руку и сказал, что если бы он не был великим художником, то он ни на кого бы смелее, чем на него, не решился указать как на способнейшего дипломата.
- Значит, я теперь могу выпустить написанное в свет?
- Нет. И это не нужно. Это само по себе так светло, что не нуждается во внешнем свете. Герцог на вашей стороне. Вам сейчас предстоит удовольствие увидать, что именно его светлость начертал наверху ваших верноподданных слов своею собственною бестрепетною рукой.
Произнеся с горделивым достоинством эти слова, сановник взял на колени малиновый бархатный портфель с золотым выпуклым вензелем и таким же золотым замком, помещённым в поле орденской звезды. Затем он бережно ввёл внутрь портфеля длинную кисть своей старческой руки и ещё бережнее извлек оттуда рукопись Фебуфиса, на верхнем краю которой шли три строки, написанные карандашом, довольно красивым, кругловатым почерком, с твёрдыми нажимами.
Положив бумагу на папку посреди стола, сановник поднялся с своего места и попросил художника сесть в кресло, а сам стал и поднял вверх лицо, как будто он готовился слушать лично ему отдаваемое распоряжение герцога.
Фебуфис прочитал: "Одобряю и вполне согласен".
- Вот! - прошептал с придыханием и наклоняя голову, вельможа.
"Но", - продолжал Фебуфис.
Сановник опять поднял лицо и опять застыл в позе.
"Имея в виду всеобщее растление, которое теперь господствует в умах, нахожу несообразным говорить с этими людьми словами верноподданного убеждения".
Фебуфис вспыхнул и взглянул вопросительно на вельможу.
Тот тоже посмотрел на него выразительным взглядом и произнёс:
- Он неотразим! - и затем протянул руку к бумаге с тем, чтобы взять и вложить её снова бережно в малиновый портфель.
- Разве вы мне не возвратите и мою бумагу?
- Конечно, нет. С этим начертанием герцога она отныне составляет достояние истории... Она исторический документ, который переживёт нас и будет храниться века в архиве, но вы, вместо этой бумаги, получите другую, и вот она.
Он дал художнику небольшой листок бристоля, на котором назначалось дать ему высокий чин и соединенные с ним потомственные права и имение в живописном уголке герцогства.
Пока Фебуфис смотрел удивлёнными глазами на эти строки, значение которых ему казалось и невероятно, и непонятно, и, наконец, даже щекотливо и обидно, директор поправлял свой нос и, наконец, спросил:
- Мне кажется, что вы как будто удивляетесь.
- Да, граф, - ответил Фебуфис.
Граф качнул головою, улыбнулся и ответил:
- Да, это обыкновенно бывает с теми, кто не привык к характеру герцога. Редко кто знает, как он щедр и как он умеет награждать.
- Да, герцог щедр, но в числе его наград есть одна, которая, мне кажется, соединена с переменою подданства... Я уважаю герцога, но я никогда не просил об этом.
- Неужто?.. Впрочем, я до вещей внутреннего управления не касаюсь... на это у нас есть господин Шер. Правда, что у него в ведомстве всё идёт чёрт знает как, но зато по вдохновению... У нас это любят. Впрочем, если это неудобно, то вы сами можете говорить об этом с герцогом... вам завтра надо ему представиться и благодарить его светлость. Поцелуйте руку... Это так принято... Adieu! Прощайте! - франц..
Граф повернулся и послал рукою поцелуй Фебуфису.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Фебуфис возвратился от обласкавшего его дипломата в самом дурном расположении духа: он переходил беспрестанно от угнетённости к бешенству и не знал, чему дать более хода. Дары, возвещённые ему маленькою записочкой на бристоле, были очень щедры, но при всём том он чувствовал, что потерял нечто более важное и существенное, чем то, что получает. Во всяком случае он трактован слишком ниже того, до чего положил себе предельною метой, и внутренний Шер имеет основание шутить над его "головным павлином", а граф внешних сношений может посылать ему на прощание детские поцелуи. Все они, в самом деле, значительные канальи, но крепче его наступают людям на ноги, меж тем как он колеблется и не умеет быть притворщиком, тогда как, в сущности, это неотразимо требуется. Он всё дышит и томится. А потом стекло, сквозь которое он смотрит, как будто задышится и потемнеет, и ничего не станет видно, и тогда он примет решение, какого не думал. Так и теперь: простой и ясный смысл говорит ему, что он должен поблагодарить герцога сразу за всё и сразу же от всего отказаться. Недаром дух его возмущается и он чувствует в себе полный достаток сил всё это сделать, но как только он начинает соображать: что для этого нужно разрушить и в чём повиниться, так его практический смысл угнетается целою массой представлений, для успокоения которых выходит из завешенного угла на ходулях софизм: "Не всё ли равно, такой или другой деспотизм?.. И этот и те - все гнут - не парят, и сломят не тужат... Этот по крайней мере... Да нет - всё гадость, всё несносно..."
Тут проходит какая-то полусонная глупость: один получает преимущество перед другим, потому что он один, а в существе потому, что с ним уже сделка сделана, а из одного закрома брать корм удобнее, чем собирать его по пустым токам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22