Мы жили в неприметном отдельном домике, предоставленном нам добрым другом, графиней Софьей Паниной. В некоторые ночи, когда особенно упорными становились слухи о грабежах и расстрелах, мужчины нашей семьи выходили по очереди караулить дом. Тонкие тени олеандровых листьев, колеблемые ветерком с моря, осторожно перемещались по бледной стене, как бы с преувеличенной осторожностью указывая на кого-то. У нас был дробовик и бельгийский автоматический пистолет, из которого мы старательно палили по листку с декретом, извещавшим, что каждый, противозаконно владеющий стрелковым оружием, будет казнен на месте.
Случай обошелся с нами по-доброму; ничего не случилось, не считая испуга, когда в разливе январской ночи к нам подкралась разбойничьего вида фигура, вся в коже и меху, которая, впрочем, оказалась нашим бывшим шофером Цыгановым: он не задумался проехать от самого Петербурга, на буферах и в товарных вагонах, по всему пространству ледяной и звериной России, только для того, чтобы доставить нам деньги, неожиданно посланные друзьями. Привез он и письма, пришедшие на наш петербургский адрес, и среди них было то письмо от Тамары. Прожив у нас с месяц, Цыганов заявил, что крымская природа ему надоела, и отправился тем же способом назад на север, с большим мешком за плечами, набитым различными предметами, которые мы бы с удовольствием ему отдали, знай мы, что ему приглянулись все эти теннисные туфли, пресс для штанов, ночные сорочки, дорожные часы, утюг и еще какая-то чепуха, теперь уже мной забытая: на отсутствие их нам с мстительным пылом указала худосочная горничная, чьих бледных чар он тоже не пощадил. Любопытно, что он уговорил нас перенести драгоценные камни моей матери из жестянки с туалетным тальком (секрет которой он сразу разгадал) в яму, вырытую в саду под разносторонним дубом, – где они и оказались в полной сохранности после его отъезда.
Затем, одним весенним днем 1918-го года, когда розовый дымок цветущего миндаля оживил темные горные склоны, большевики исчезли, и их заменили на редкость молчаливые немцы. Русские патриоты разрывались между животной радостью, связанной с избавлением от родных палачей, и тем, что за отсрочку исполнения приговора приходится благодарить чужеземных захватчиков – да еще и немцев. Последние, однако, уже проигрывали войну на западе и в Ялту вошли на цыпочках, со стесненными улыбками – армия серых призраков, игнорировать которых патриоту не составляло труда; он их и игнорировал, разве что фыркая неблагодарно при виде робких табличек “траву не топтать”, возникших на парковых лужайках. Месяца через два, очень мило починив канализацию на различных виллах, в которых обитали комиссары, немцы в свою очередь отбыли; на смену явились с востока белые, и скоро они уже бились с Красной армией, наседавшей на Крым с севера. Отец вошел министром юстиции в Краевое Правительство, находившееся в Симферополе, а мы переселились под Ялту, в Ливадию, прежнее владение царя. Торопливая, горячечная веселость, обычная для удерживаемых белыми городов, вновь возродила, в вульгарном виде, привычные приметы прежних, мирных лет. Буйным цветом расцвели всякого рода театры. Однажды, на горной тропе, я встретился со странным всадником в черкеске; напряженное, вспотевшее лицо его было удивительным образом расписано желтой краской. Он гневно дергал поводья лошади, которая, не обращая никакого внимания на всадника, спускалась по крутой тропе, с сосредоточенным выражением обиженного гостя, решившего покинуть вечеринку. Я прежде видел понесших лошадей, но никогда не видел, так сказать, пошедших; изумление мое приятно обострилось, когда я узнал в несчастном наезднике Мозжухина, которым мы с Тамарой часто любовались на экране. На горном пастбище репетировали сцену из фильма “Хаджи-Мурат” (по повести Толстого о рыцарственном предводителе горцев). “Держите проклятое животное”, сказал Мозжухин сквозь зубы, увидев меня, но в ту же минуту, с хрустом и грохотом осыпи, двое настоящих татар примчались ему на помощь, а я со своей рампеткой продолжал подниматься к зубчатым скалам, где меня поджидала гипполита эвксинской расы.
В то лето 1918-го года, скудный маленький оазис с миражом молодости, мы с братом часто хаживали в береговое имение Олеиз, которым владела гостеприимная и эксцентричная семья. Между мною и моей однолеткой Лидией Т. вскоре возникла веселая дружба. Нас постоянно окружало множество молодых людей – юные красавицы с браслетами на загорелых руках, известный живописец по фамилии Сорин, актеры, балетный танцовщик, веселые белогвардейские офицеры, некоторым из которых предстояло в скором будущем погибнуть, так что пикники на пляжах и полянах, потешные огни и изрядное количество крымского муската-люнель, немало способствовали развитию большого числа шутливых романов; а тем временем мы с Лидией использовали этот легкомысленный, упадочный и не вполне реальный фон (воскресавший, как я не без приятности полагал, атмосферу посещения Крыма Пушкиным за сто лет до того) для отчасти утешительной игры нашего собственного изобретения. Идея ее состояла в пародировании биографического подхода, так сказать спроецированного в будущее и тем самым преобразующего весьма нарочитое настоящее в подобие парализованного прошлого, воспринимаемого старчески словоохотливым мемуаристом, который вспоминает, беспомощно плутая в тумане, о своем юношеском знакомстве с великим писателем. К примеру, Лидия либо я (все определялось минутным вдохновением) могли произнести, выйдя после ужина на террасу: “Писатель любил выйти после ужина на террасу” или “Я всегда буду помнить замечание, сделанное В.В. одной теплой ночью: “А теплая нынче ночь”, – заметил он”, или еще глупее: “У него была привычка сначала разжечь папиросу, а уж потом ее выкурить”, – все это произносилось с интонацией раздумчивого, пристрастного воспоминания, казавшейся нам в ту пору смешной и безобидной; но теперь – теперь ловлю себя на мысли, не пробудили ли мы, сами того не ведая, некоего своенравного и злобного демона.
Все эти месяцы, во всяком мешке с почтой, ухитрившемся добраться с Украины до Ялты, я получал письмо от моей Синары. Ничего нет загадочнее способа, которым письма, под присмотром непредставимых почтальонов, циркулируют сквозь жуткую неразбериху гражданских войн; тем не менее всякий раз что в нашей переписке возникал, вследствие этой неразберихи, разрыв, Тамара вела себя так, словно доставка почты равнялась для нее обычному природному явлению, вроде перемены погоды или регулярности приливов, – явлению, на которые не способны влиять дела человеческие, – и корила меня за то, что я ей не отвечаю, между тем как я только и делал во все эти месяцы, что писал к ней и думал о ней – несмотря на множество совершавшихся мною измен.
5
Счастлив писатель, которому удалось вставить в труд свой подлинное любовное письмо, полученное им в юности, облечь его податливой плотью, словно чистую пулю, и в безопасности сохранить между созданных им характеров. Жаль, что не сберег я всю нашу переписку тех дней. Письма Тамары постоянно воскрешали деревеню, которую мы так хорошо знали. В каком-то смысле, они были далеким, но восхитительно чистым антифонным откликом на куда менее выразительные стихи, которые некогда я ей посвящал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
Случай обошелся с нами по-доброму; ничего не случилось, не считая испуга, когда в разливе январской ночи к нам подкралась разбойничьего вида фигура, вся в коже и меху, которая, впрочем, оказалась нашим бывшим шофером Цыгановым: он не задумался проехать от самого Петербурга, на буферах и в товарных вагонах, по всему пространству ледяной и звериной России, только для того, чтобы доставить нам деньги, неожиданно посланные друзьями. Привез он и письма, пришедшие на наш петербургский адрес, и среди них было то письмо от Тамары. Прожив у нас с месяц, Цыганов заявил, что крымская природа ему надоела, и отправился тем же способом назад на север, с большим мешком за плечами, набитым различными предметами, которые мы бы с удовольствием ему отдали, знай мы, что ему приглянулись все эти теннисные туфли, пресс для штанов, ночные сорочки, дорожные часы, утюг и еще какая-то чепуха, теперь уже мной забытая: на отсутствие их нам с мстительным пылом указала худосочная горничная, чьих бледных чар он тоже не пощадил. Любопытно, что он уговорил нас перенести драгоценные камни моей матери из жестянки с туалетным тальком (секрет которой он сразу разгадал) в яму, вырытую в саду под разносторонним дубом, – где они и оказались в полной сохранности после его отъезда.
Затем, одним весенним днем 1918-го года, когда розовый дымок цветущего миндаля оживил темные горные склоны, большевики исчезли, и их заменили на редкость молчаливые немцы. Русские патриоты разрывались между животной радостью, связанной с избавлением от родных палачей, и тем, что за отсрочку исполнения приговора приходится благодарить чужеземных захватчиков – да еще и немцев. Последние, однако, уже проигрывали войну на западе и в Ялту вошли на цыпочках, со стесненными улыбками – армия серых призраков, игнорировать которых патриоту не составляло труда; он их и игнорировал, разве что фыркая неблагодарно при виде робких табличек “траву не топтать”, возникших на парковых лужайках. Месяца через два, очень мило починив канализацию на различных виллах, в которых обитали комиссары, немцы в свою очередь отбыли; на смену явились с востока белые, и скоро они уже бились с Красной армией, наседавшей на Крым с севера. Отец вошел министром юстиции в Краевое Правительство, находившееся в Симферополе, а мы переселились под Ялту, в Ливадию, прежнее владение царя. Торопливая, горячечная веселость, обычная для удерживаемых белыми городов, вновь возродила, в вульгарном виде, привычные приметы прежних, мирных лет. Буйным цветом расцвели всякого рода театры. Однажды, на горной тропе, я встретился со странным всадником в черкеске; напряженное, вспотевшее лицо его было удивительным образом расписано желтой краской. Он гневно дергал поводья лошади, которая, не обращая никакого внимания на всадника, спускалась по крутой тропе, с сосредоточенным выражением обиженного гостя, решившего покинуть вечеринку. Я прежде видел понесших лошадей, но никогда не видел, так сказать, пошедших; изумление мое приятно обострилось, когда я узнал в несчастном наезднике Мозжухина, которым мы с Тамарой часто любовались на экране. На горном пастбище репетировали сцену из фильма “Хаджи-Мурат” (по повести Толстого о рыцарственном предводителе горцев). “Держите проклятое животное”, сказал Мозжухин сквозь зубы, увидев меня, но в ту же минуту, с хрустом и грохотом осыпи, двое настоящих татар примчались ему на помощь, а я со своей рампеткой продолжал подниматься к зубчатым скалам, где меня поджидала гипполита эвксинской расы.
В то лето 1918-го года, скудный маленький оазис с миражом молодости, мы с братом часто хаживали в береговое имение Олеиз, которым владела гостеприимная и эксцентричная семья. Между мною и моей однолеткой Лидией Т. вскоре возникла веселая дружба. Нас постоянно окружало множество молодых людей – юные красавицы с браслетами на загорелых руках, известный живописец по фамилии Сорин, актеры, балетный танцовщик, веселые белогвардейские офицеры, некоторым из которых предстояло в скором будущем погибнуть, так что пикники на пляжах и полянах, потешные огни и изрядное количество крымского муската-люнель, немало способствовали развитию большого числа шутливых романов; а тем временем мы с Лидией использовали этот легкомысленный, упадочный и не вполне реальный фон (воскресавший, как я не без приятности полагал, атмосферу посещения Крыма Пушкиным за сто лет до того) для отчасти утешительной игры нашего собственного изобретения. Идея ее состояла в пародировании биографического подхода, так сказать спроецированного в будущее и тем самым преобразующего весьма нарочитое настоящее в подобие парализованного прошлого, воспринимаемого старчески словоохотливым мемуаристом, который вспоминает, беспомощно плутая в тумане, о своем юношеском знакомстве с великим писателем. К примеру, Лидия либо я (все определялось минутным вдохновением) могли произнести, выйдя после ужина на террасу: “Писатель любил выйти после ужина на террасу” или “Я всегда буду помнить замечание, сделанное В.В. одной теплой ночью: “А теплая нынче ночь”, – заметил он”, или еще глупее: “У него была привычка сначала разжечь папиросу, а уж потом ее выкурить”, – все это произносилось с интонацией раздумчивого, пристрастного воспоминания, казавшейся нам в ту пору смешной и безобидной; но теперь – теперь ловлю себя на мысли, не пробудили ли мы, сами того не ведая, некоего своенравного и злобного демона.
Все эти месяцы, во всяком мешке с почтой, ухитрившемся добраться с Украины до Ялты, я получал письмо от моей Синары. Ничего нет загадочнее способа, которым письма, под присмотром непредставимых почтальонов, циркулируют сквозь жуткую неразбериху гражданских войн; тем не менее всякий раз что в нашей переписке возникал, вследствие этой неразберихи, разрыв, Тамара вела себя так, словно доставка почты равнялась для нее обычному природному явлению, вроде перемены погоды или регулярности приливов, – явлению, на которые не способны влиять дела человеческие, – и корила меня за то, что я ей не отвечаю, между тем как я только и делал во все эти месяцы, что писал к ней и думал о ней – несмотря на множество совершавшихся мною измен.
5
Счастлив писатель, которому удалось вставить в труд свой подлинное любовное письмо, полученное им в юности, облечь его податливой плотью, словно чистую пулю, и в безопасности сохранить между созданных им характеров. Жаль, что не сберег я всю нашу переписку тех дней. Письма Тамары постоянно воскрешали деревеню, которую мы так хорошо знали. В каком-то смысле, они были далеким, но восхитительно чистым антифонным откликом на куда менее выразительные стихи, которые некогда я ей посвящал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73