И брызгал слюной!
— Не понимаю. Слава, ты всегда преувеличиваешь!
— Никаких преувеличений. Говорю тебе, он докладывал об Октябрьской революции. А как можно при этом забыть о тебе? Подожди, не перебивай! Он сказал, что нас, то есть их, вольняшек, со всех сторон захлестнули заключенные всяческие террористы, шпионы, вредители и прочие контрики. Многие из этих гадов пробрались на командные посты, в их руках ключевые позиции на заводе, по существу они ведут производство.
— Но ведь это правда — мы ведем производство..
— Говорю, не перебивай! Он сказал, что завод отдан в лапы врагу, понимаешь? И что мы работали хорошо лишь для вида, чтобы скрыть свое змеиное нутро. И что эти «мы», террористы-механики, шпионы-химики и диверсанты-металлурги, — это — я, ты, Наджарьян, Либин, Лопатинский, Кирсанов, Вйтенз, Калюсский… И что нас надо окружить жестокой бдительностью и беспощадным недоверием. И что вместо этого многие партийцы дружат с нами, таскают нам продукты… Он вопил на весь зал: «Мы будем гнать таких людей из партии, отдавать их под суд за связь с заключенными! Потеря бдительности — преступление, пусть все это помнят!» Каково?
— Кто тебе рассказал?
— Электрик Сорокин. Он пришел с собрания расстроенный, достал из несгораемого шкафа немного спирта — и деру! «Боюсь оставаться — еще какая-нибудь сволочь донесет Подрубаеву». Вот так оно очаровательно поворачивается.
Я молчал.
— Ты чего раздышался как паровоз? Не сопи изреки что-нибудь.
— Что мне сказать? В том, что он помянул нас бранью, неожиданного не вижу. Вот если бы он объявил, что мы достойны сожаления за несправедливую участь, похвалил за работу — точно неожиданность!
— Еще чего захотел!
— Да, захотел! Всегда буду хотеть правды, как бы она ни была неожиданна.
— С тобой скучно разговаривать! Ты желаешь невозможного.
— По-моему, ты желаешь того же, иначе не огорчился бы от доклада Подрубаева.
— Ладно. Всех благ! Иду в зону спать.
— Слава, мы же намеревались попраздновать. У меня спирт, закусь.
— Нет настроения. Спирту я уже нахлестался. Поцелуй от моего имени Зиночку, от своего ты никогда не решишься на такой смелый поступок. Пусть все теперь пропадет, черта с два я буду им работать как проклятый, слышишь, Сережка? Черта с два! Больше дураков не найдут!
— Слава!..
— К дьяволу на рога! Чтоб сутками не вылезать с печи, при ремонте неделями спать на столе в конторке — нет уж, хватит! Под конвоем на аварию, это пожалуйста, а больше ни шагу, ясно! Не смей, не хочу слушать! Я тебе уже сказал — иди в задницу! Поцелуй Зиночку! Я пошел.
Он бросил трубку. Я сидел перед телефоном подавленный. Нет, я не лгал Славе, утешая его, что в докладе не вижу ничего неожиданного. Доклад, о котором я мечтал, нельзя было прочитать на торжественном собрании, если только не появилось желания распроститься со своей головой. Я не мог переварить другого. Я не понимал, как такую речь произнес Подрубаев.
Он появился у нас недавно — воевал на Кольском полуострове, демобилизовался из армии после ранения и надумал потрудиться где-нибудь на полюбившемся ему Севере. Специальности у него не было никакой, так, семь классов образования и парочка краткосрочных курсов. В лагерной системе Берия партийная работа была на задворках, на нее шли с неохотой еще и потому, что партийные работники получали мизерные оклады в сравнении с хозяйственниками и третьеотдельцами. В этом особом мире партийные должности старались превратить в партийные нагрузки, именно нагрузки — дополнительная ноша сверх основной, нечто, что можно, покряхтывая, тащить через пень колоду. Нужно было ни на что не годиться как администратор или очень уж крепко любить эту деятельность, чтобы согласиться у нас на пост освобожденного партийного работника. Мне казалось, что в Подрубаеве действуют обе эти причины. Он, конечно, в производстве не разбирался и командовать людьми не умел. И он любил свою малоавторитетную в наших местных условиях работу! В его речах полузабытое слово «партия» звучало если и не так часто, как всемогущая формула «Сталин», то, во всяком случае, довольно весомо. Кое-кто из тех, кто распоряжался нашими жизнями, уже начал на него косо поглядывать. Мы, разумеется, предвидели, что ужиться в Норильске Подрубаев не сумеет, и спорили, каков будет его конец — просто ли перебросят на другую должность, вышибут ли с бесчестьем на «материк», или подберут ключи посерьезней.
Мне он нравился. Он разговаривал со мной как с человеком. Он расспрашивал о моем прошлом, интересовался, почему я сижу и есть ли у меня шансы на досрочное освобождение. Он не мог не знать, что подобные расспросы строжайше запрещены, но пренебрегал запретом. После какого-то разговора мы дружески пожали руки. У него было хорошее лицо — открытое, курносое, большеротое, с умными голубыми глазами. Люди с такими лицами веселы и бесхитростны. И этот человек злобно позорил нас, заключенных, грозил наказаниями тем, кто к нам хорошо относится! Таков был факт. Факт этот нельзя было принять, он был слишком отвратителен! Другой пусть, от другого бы я стерпел — но Подрубаев! Меня корчило от омерзения, мне хотелось наждаком содрать с кожи память о нашем недавнем рукопожатии.
«Он же мог не называть фамилий! — горестно размышлял я. — Его предшественники так и докладывали на торжественных собраниях — глухая фраза о заключенных, но — никаких фамилий. Нет, ему захотелось лизать ноги начальству, он и лизал, публично лизал, зарабатывал подленький авторитет у подлецов!»
Я кипел, меня мутило и распирало. Я вскочил и, матерясь, забегал по своей крохотной комнатушке. Движение быстро утомило меня. Я спросил себя — чего ты распсиховался, дурак? Крыша тебе на голову свалилась, что ли? Какой-то прохвост обругал тебя, только всего! Мало тебя оклеветали и поносили? К брани не привыкать, возьми себя в руки. Это еще не самое страшное — брань. Вежливые следователи, бесстрастные судьи куда пострашнее — они не ругаются, а ломают жизнь.
Я прикрикнул на себя — довольно, слышишь, довольно! Они хотели отравить тебе праздник, не дай им этой радости! Все можно у тебя отнять — личное счастье, свободу, здоровье, даже саму жизнь. Но до мыслей, до чувств, до мироощущения твоего им не дотянуться. Они не всевластны, нет! Солнце так же поднимется на небо, те же звезды выйдут вечером на дежурство — славь мир, раскинувшийся вокруг тебя, он недосягаем для жадных лап! Славь праздник рождения нового века, величайший из праздников твоих — его у тебя не отнимут! Повернись к пройдохам спиной, гляди вперед: горизонт затянут тучами, но над тучами — ясное небо! Так празднуй же свое небо, забудь хоть на час о затоптанной сапогами земле!
Эти выспренние мысли успокоили меня. Я всегда утешал себя абстрактными рассуждениями. Они вздымались до таких вершин, где высота превращается в пустоту. Чем они были темней, тем казались мне глубже. Давно доказано, что каждый сходит с ума по-своему. Во всяком случае, каждый по своему успокаивается.
Я вышел в соседнюю комнату. Две моих лаборантки, комсомолки Зина и Валя сидели у стола, тихо беседуя. Они конечно, слышали, как я метался по своей комнатушке, может быть, до них донеслась и брань. Я не стал уточнять, давно ли они тут. Валя, очевидно, тоже раздумала идти в свое общежитие, где после торжественного собрания ребята устроят пьянку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
— Не понимаю. Слава, ты всегда преувеличиваешь!
— Никаких преувеличений. Говорю тебе, он докладывал об Октябрьской революции. А как можно при этом забыть о тебе? Подожди, не перебивай! Он сказал, что нас, то есть их, вольняшек, со всех сторон захлестнули заключенные всяческие террористы, шпионы, вредители и прочие контрики. Многие из этих гадов пробрались на командные посты, в их руках ключевые позиции на заводе, по существу они ведут производство.
— Но ведь это правда — мы ведем производство..
— Говорю, не перебивай! Он сказал, что завод отдан в лапы врагу, понимаешь? И что мы работали хорошо лишь для вида, чтобы скрыть свое змеиное нутро. И что эти «мы», террористы-механики, шпионы-химики и диверсанты-металлурги, — это — я, ты, Наджарьян, Либин, Лопатинский, Кирсанов, Вйтенз, Калюсский… И что нас надо окружить жестокой бдительностью и беспощадным недоверием. И что вместо этого многие партийцы дружат с нами, таскают нам продукты… Он вопил на весь зал: «Мы будем гнать таких людей из партии, отдавать их под суд за связь с заключенными! Потеря бдительности — преступление, пусть все это помнят!» Каково?
— Кто тебе рассказал?
— Электрик Сорокин. Он пришел с собрания расстроенный, достал из несгораемого шкафа немного спирта — и деру! «Боюсь оставаться — еще какая-нибудь сволочь донесет Подрубаеву». Вот так оно очаровательно поворачивается.
Я молчал.
— Ты чего раздышался как паровоз? Не сопи изреки что-нибудь.
— Что мне сказать? В том, что он помянул нас бранью, неожиданного не вижу. Вот если бы он объявил, что мы достойны сожаления за несправедливую участь, похвалил за работу — точно неожиданность!
— Еще чего захотел!
— Да, захотел! Всегда буду хотеть правды, как бы она ни была неожиданна.
— С тобой скучно разговаривать! Ты желаешь невозможного.
— По-моему, ты желаешь того же, иначе не огорчился бы от доклада Подрубаева.
— Ладно. Всех благ! Иду в зону спать.
— Слава, мы же намеревались попраздновать. У меня спирт, закусь.
— Нет настроения. Спирту я уже нахлестался. Поцелуй от моего имени Зиночку, от своего ты никогда не решишься на такой смелый поступок. Пусть все теперь пропадет, черта с два я буду им работать как проклятый, слышишь, Сережка? Черта с два! Больше дураков не найдут!
— Слава!..
— К дьяволу на рога! Чтоб сутками не вылезать с печи, при ремонте неделями спать на столе в конторке — нет уж, хватит! Под конвоем на аварию, это пожалуйста, а больше ни шагу, ясно! Не смей, не хочу слушать! Я тебе уже сказал — иди в задницу! Поцелуй Зиночку! Я пошел.
Он бросил трубку. Я сидел перед телефоном подавленный. Нет, я не лгал Славе, утешая его, что в докладе не вижу ничего неожиданного. Доклад, о котором я мечтал, нельзя было прочитать на торжественном собрании, если только не появилось желания распроститься со своей головой. Я не мог переварить другого. Я не понимал, как такую речь произнес Подрубаев.
Он появился у нас недавно — воевал на Кольском полуострове, демобилизовался из армии после ранения и надумал потрудиться где-нибудь на полюбившемся ему Севере. Специальности у него не было никакой, так, семь классов образования и парочка краткосрочных курсов. В лагерной системе Берия партийная работа была на задворках, на нее шли с неохотой еще и потому, что партийные работники получали мизерные оклады в сравнении с хозяйственниками и третьеотдельцами. В этом особом мире партийные должности старались превратить в партийные нагрузки, именно нагрузки — дополнительная ноша сверх основной, нечто, что можно, покряхтывая, тащить через пень колоду. Нужно было ни на что не годиться как администратор или очень уж крепко любить эту деятельность, чтобы согласиться у нас на пост освобожденного партийного работника. Мне казалось, что в Подрубаеве действуют обе эти причины. Он, конечно, в производстве не разбирался и командовать людьми не умел. И он любил свою малоавторитетную в наших местных условиях работу! В его речах полузабытое слово «партия» звучало если и не так часто, как всемогущая формула «Сталин», то, во всяком случае, довольно весомо. Кое-кто из тех, кто распоряжался нашими жизнями, уже начал на него косо поглядывать. Мы, разумеется, предвидели, что ужиться в Норильске Подрубаев не сумеет, и спорили, каков будет его конец — просто ли перебросят на другую должность, вышибут ли с бесчестьем на «материк», или подберут ключи посерьезней.
Мне он нравился. Он разговаривал со мной как с человеком. Он расспрашивал о моем прошлом, интересовался, почему я сижу и есть ли у меня шансы на досрочное освобождение. Он не мог не знать, что подобные расспросы строжайше запрещены, но пренебрегал запретом. После какого-то разговора мы дружески пожали руки. У него было хорошее лицо — открытое, курносое, большеротое, с умными голубыми глазами. Люди с такими лицами веселы и бесхитростны. И этот человек злобно позорил нас, заключенных, грозил наказаниями тем, кто к нам хорошо относится! Таков был факт. Факт этот нельзя было принять, он был слишком отвратителен! Другой пусть, от другого бы я стерпел — но Подрубаев! Меня корчило от омерзения, мне хотелось наждаком содрать с кожи память о нашем недавнем рукопожатии.
«Он же мог не называть фамилий! — горестно размышлял я. — Его предшественники так и докладывали на торжественных собраниях — глухая фраза о заключенных, но — никаких фамилий. Нет, ему захотелось лизать ноги начальству, он и лизал, публично лизал, зарабатывал подленький авторитет у подлецов!»
Я кипел, меня мутило и распирало. Я вскочил и, матерясь, забегал по своей крохотной комнатушке. Движение быстро утомило меня. Я спросил себя — чего ты распсиховался, дурак? Крыша тебе на голову свалилась, что ли? Какой-то прохвост обругал тебя, только всего! Мало тебя оклеветали и поносили? К брани не привыкать, возьми себя в руки. Это еще не самое страшное — брань. Вежливые следователи, бесстрастные судьи куда пострашнее — они не ругаются, а ломают жизнь.
Я прикрикнул на себя — довольно, слышишь, довольно! Они хотели отравить тебе праздник, не дай им этой радости! Все можно у тебя отнять — личное счастье, свободу, здоровье, даже саму жизнь. Но до мыслей, до чувств, до мироощущения твоего им не дотянуться. Они не всевластны, нет! Солнце так же поднимется на небо, те же звезды выйдут вечером на дежурство — славь мир, раскинувшийся вокруг тебя, он недосягаем для жадных лап! Славь праздник рождения нового века, величайший из праздников твоих — его у тебя не отнимут! Повернись к пройдохам спиной, гляди вперед: горизонт затянут тучами, но над тучами — ясное небо! Так празднуй же свое небо, забудь хоть на час о затоптанной сапогами земле!
Эти выспренние мысли успокоили меня. Я всегда утешал себя абстрактными рассуждениями. Они вздымались до таких вершин, где высота превращается в пустоту. Чем они были темней, тем казались мне глубже. Давно доказано, что каждый сходит с ума по-своему. Во всяком случае, каждый по своему успокаивается.
Я вышел в соседнюю комнату. Две моих лаборантки, комсомолки Зина и Валя сидели у стола, тихо беседуя. Они конечно, слышали, как я метался по своей комнатушке, может быть, до них донеслась и брань. Я не стал уточнять, давно ли они тут. Валя, очевидно, тоже раздумала идти в свое общежитие, где после торжественного собрания ребята устроят пьянку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82