Юрий на несколько лет младше Эда, но держится покровительственно, да и выглядит старше. Он — врожденный лидер, вокруг него сами собой естественным образом группируются ребята. Милославский вышагивает по улицам Харькова крупными шагами, презрительно задрав большую голову, а рядом мелко семенят приятели, ловя Юркины фразы. Одного Милославского увидеть невозможно, он человек общественный. Юркин дед тоже был общественным человеком и лидером, председателем первой в Харькове Советской партийной школы. Юрка же как бы председатель антипартийной школы.
Тут следует ненадолго остановиться на событии, состоявшемся в феврале 1967 года, на событии, впоследствии названном Анной Моисеевной — «Первое чтение Эда», поскольку оно вдруг сблизило (ненадолго, впрочем) Эда с Милославским.
Зимою 1966/67 поэт Лимонов вдруг превратился (только на одну зиму!) в прозаика, написал к полной своей неожиданности целых тридцать рассказов. Анна Моисеевна, может быть, отчасти озабоченная их, ее и Эда, местом в иерархии харьковского декадентства, пылко желала, чтобы ее поэт представил миру свое творчество. Проще говоря, она хотела убить всех и превратить комнату на Тевелева, 19 в салон мадам Рекамье/Рубинштейн. Каждому салону нужен хотя бы один гений. Гений у Анны Моисеевны был, следовало только дать миру хорошо разглядеть гения. Где выставить Эда и его произведения для всеобщего обзора и поклонения? Анна договорилась с человеком по имени Борис Алексеевич Чичибабин — зарабатывавшим свои шестьдесят рублей в месяц тем, что раз в неделю он выслушивал бездарные стихотворные произведения юных недорослей и престарелых маразматиков в самой грязной комнате Дома Культуры Работников Охраны Общественного Порядка, что Эд прочтет свои творения на его «семинаре». Эд, недолюбливавший «харьковского Солженицына», как он окрестил рослого, рыжего и бородатого Чичибабина, поворчав на Анну, согласился. В те годы, возможно, в каждом более или менее крупном провинциальном культурном центре появились свои местного масштаба Солженицыны, так же как непременно имелся в наличии один местный Вознесенский. У Эда не было никаких конкретных причин не любить Чичибабина, но бывший зек не понравился ему с первого взгляда. Сионисты же, во главе с Милославским, напротив, ценили и даже уважали Чичибабина и часто посещали Дом Культуры Милиции, свили там гнездо.
В назначенный для чтения день харьковский Солженицын сказался больным. Был ли он действительно болен, или он также инстинктивно не любил нашего героя и не хотел слушать его творений, отвечая ему взаимной неприязнью, навеки останется глубокой тайною. Как бы там ни было, в тот день занятие вел вместо Чичибабина испуганный усатенький поэт с очень еврейской фамилией, которую Эд Лимонов помнил только один день. Поэт был автором тоненькой в зеленом переплете книжки стихов, изданной в харьковском издательстве.
Милославский и его банда явились и дружно расселись сзади, хлопая крышками стульев и, как обычно, скептически похихикивая. Еще с десяток литературных старушек и стариков и литературных девушек расположились в первых рядах. Виновнику торжества показалось, что запущенный зал — зал суда.
Он, внешне спокойно, но на деле ужасно волнуясь, как-никак это было его первое «официальное» чтение, прочел публике два рассказа. Стоит остановиться лишь на одном из них, на рассказе «Мясник», ибо именно этот рассказ крепко ударил публику по голове. Герой рассказа — мясник Окладников; прототип его Эд, покопавшись в прошлом, без труда нашел в лице реального друга детства Сани Красного, однако существует в атмосфере сюрреалистической, душной и страшной, одновременно напоминающей и сказки Гофмана, и современные «триллерс», о которых в то время наш герой не имел ни малейшего понятия.
«Мясник» публику ошеломил. Растерянный усатенький поэт во всеуслышание сказал, что рассказ гениален. Некий лысый литературный старичок пролепетал было что-то об «угнетенной атмосфере» рассказа, но его неожиданно затюкали и освистали сионисты. Им, разбойникам и хулителям всего (именно их мнения боялся Эд Лимонов), рассказ понравился. У выхода из грязной комнаты Милославский сказал ему, что он не ожидал, что Эд Лимонов пишет такую прозу.
— А что, вы думали, я пишу, Юрий? — спросил уже нахальный автор «Мясника».
— Ну, что-нибудь под французов… Этакое бодлеристое… — Эд хотел сказать, что это стихи Милославского можно обвинить в блатной парижской романтике (а как еще можно было воспринять, например, строки «О Лотрек, все ли бары ли нынче облазил? / Всех ли баб перелапал…), но будучи в благодушном настроении победителя, не сказал. Вместо этого он пригласил Милославского на день рождения. На знаменитый день рождения Милославский и Вадик Семернин преподнесли Эду сочиненную ими пародию на рассказ «Мясник». Героиней пародии была многодетная вдова. Впоследствии, в скитаниях по странам и континентам, наш герой потерял пародию, исполненную высокими буквами черно-ржавыми чернилами на мелованной бумаге, и только всплывают в его памяти строки:
И вдова отошла коридорами злыми на кухню
Где евонные дети блудили, забыв коммунальную совесть…
Само оригинальное произведение, рассказ «Мясник», так же, зевнув и потянувшись, проглотило с бульканьем время. Как и двадцать девять других произведений, написанных той зимой.
Мы с нашей позиции, читатель, видим, что подаренное рассказу «Мясник» официальным советским поэтом с еврейской фамилией восклицание «гениально!», не выдерживает никакой критики. Правильнее было бы воскликнуть «Оригинально!» Дело в том, что наше юное дарование соорудило рассказ в редкой манере. Молодые дарования того времени подражали или только что вновь открытому Андрею Платонову, или вялой прозе Пастернака, головуразламывающей прозе Цветаевой, усыпляющему стилю Андрея Белого. Наш же человек сумел в те годы, изведя тысячу листов серой бумаги, под строгим и неусыпным присмотром круглолицего Толи Мелехова, создать свою оригинальную манеру. Создав ее в стихах, он автоматически перенес ее в свои немногочисленные опыты прозой. Свежая манера письма нашего героя покоилась на свободном ритмическом народном стихе и была, к чести нашего поэта, ни на что не похожа. Куда можно было определить все эти «Шарики, шарики! — говорит, — несите меня! — и ножкою оттолкнувшися…» На эстрадную трескучую поэзию тех лет опыты нашего юноши никак не походили.
(Возможно предположить, что цветастой живописности в произведениях Эда Лимонова того времени мы обязаны влиянию на него еврейской семьи, в которой жил наш юноша, цветастым оборотам речи Анны Моисеевны и Цили Яковлевны, легендам и мифам еврейской среды, в которой вдруг очутился наш «хазэрюка» в столь нежном еще и восприимчивом возрасте. Его шарики и оттолкнувшаяся ножка не напоминают ли вдруг известные нам картины Шагала с его оттолкнувшимися в зеленое небо любовниками? Впрочем, наша цель не исследование поэтического творчества Лимонова и влияние на это творчество еврейского фольклора, но более скромная задача выяснения деталей процесса превращения рабочего парня и экс-криминала в поэта.)
От сионистов нет, не исходил на нашего хазэрюку сладкий цветной дым и запахи фольклора. Они, настаивающие на своем еврействе, были евреями без запаха и вкуса, в то время как Анна Моисеевна, себя считавшая выродком, на деле была пышной еврейской розой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73