Он заерзал на сиденье и как бы невзначай задел локтем плейер, лежавший на моих коленях. Я молчал. Грецкий орех работягиного лица придвинулся ко мне и задышал кислым.
– Конечно, не слышит… Они нас не слышат. Они музыку свою сраную только слышат.
«What have we found?
The same old fears.
Wish you were here».
Я слышал больше, чем работяга мог себе вообразить Я слышал и понимал не только давно знакомый текст, звучавший в наушниках. Я слышал дыхание Гилмора, скрип медиатора о струну, шорох одежды и гудение колонок в студии. Я слышал, как урчит в глубинах желудка моего соседа неперевареная протоплазма, которую он считает пищей, как воет двигатель старого автобуса, как потрескивает обивка сидений, нагретая задницами пассажиров. Как позвякивает мелочь в карманах оплывших женщин и высохших мужчин, как равнодушно чертыхается водитель, когда фары встречных «БМВ» и «Ауди» слепят его глаза. Как ухает впереди завод, выставивший маяки своих труб на въезде в город. Слышал шепот рассыпавшегося лобового стекла разбитой этим утром на шоссе машины (промелькнула сбоку в окне унылым памятником чужому, неинтересному горю).
Работяга меня раздражал. Самым простым было бы просто стукнуть его вторым суставом указательного пальца под нос, в верхнюю губу. Но я решил этого не делать. Я снял наушники, повернул голову и посмотрел ему прямо в глаза. Это было утомительнее щелчка пальцем под нос, но и реакцию вызывало куда более действенную, чем банальные побои, к которым работяга за свою трудовую жизнь наверняка привык и которых ничуть не боялся, воспринимая как естественную часть своего странного бытия.
Работяга хотел что-то сказать, но не сказал. Зрачки его сузились, потом расширились, и наконец я услышал тихое гудение, сообщившее мне, что у моего визави стремительно повышается артериальное давление. Кровь неслась со все возрастающей скоростью, она давила на стенки сосудов, и те были уже готовы порваться от мощного напора, неожиданного для них в это время суток. Лицо работяги стало фиолетовым, белки глаз потемнели, из носа закапало, только что сера не повалила из ушей желтыми, как снег в индустриальном городе, хлопьями.
– Пошел вон, – тихо сказал я. Работяга встал, пошатнулся, одной рукой схватился за поручень, а другой все-таки попытался погрозить, будучи не в силах что-либо сказать в мой адрес.
Пассажиры, сидевшие и стоявшие в проходе между сиденьями, делали вид, что ничего не замечают. Все они звучали – каждый на свой лад и вместе с тем почти одинаково. Преобладали в этом хоре тембры тоски, уныния и безадресной злобы. А как еще может звучать бедный, полуголодный и похмельный человек, едущий в лютую зимнюю стужу на постылую и низкооплачиваемую работу? Только так и может – как звучит не знающая отдыха фановая труба, когда она всхлипывает глубокой ночью, сетуя на свою говнистую жизнь.
Ровно восемь
– Какой сегодня день?
– Воскресенье.
– А-а, – кивнул я, – то-то я смотрю – безлюдно как-то.
Улица Достоевского была пустынна и чиста, как в детстве.
В детстве не обращаешь внимания на грязь, все вокруг кажется свежим и ярким, удобным и вкусным. Только дома обнаруживаются неизвестно откуда появившиеся пятна на брюках и рубашке, и руки приходится мыть утомительно долго.
Я посмотрел налево. Прямо на меня шла незнакомая тетка с длинноволосой, как хиппи, колли на длинном поводке.
Крикливые восточные люди волокли в сторону рынка тележку с пупырчатыми серыми мешками. Колли прошелестела мимо, поведя в мою сторону дотошной мордой, как будто хотела стрельнуть – «поаскать» – деньжат или сигарету. Проехала тоскливая, сумеречного цвета машина прошлого – «Жигули» неопределенной модели.
Мы свернули на Социалистическую и, прыгая по вздувшемуся асфальту тротуара, перешагивая через провалы в проезжей части, двинулись к Пионерской площади. В голове крутился «Грейтфул Дэд». Шейкдаун-стрит – в чистом виде Социалистическая улица. Не хватает только «Ангелов ада» на байках с телками и дубинками.
– Все еще закрыто, – пояснил я Полувечной. – Перекусить можно на вокзале. Ты точно не против насчет погулять?
– Мне все равно. У меня этот день выделен под тебя.
– Во как, – сказал я. – День под меня. Это звучит заманчиво. Ну, под меня, так под меня.
Кафе на вокзале находится под неопрятной лестницей, по которой можно подняться к платформам и уехать куда глаза глядят. Хотя бы и в Царское село.
– Хочешь в Царское село? – спросил я журналистку.
– Не-а.
– Я тоже.
В кафе меня знали и сразу поставили перед нами два высоких пластиковых стакана с пивом.
– Ты здесь почетный посетитель? – спросила Света.
– Да, – сказал я не без гордости. – А что?
Полувечная пожала плечами и прикоснулась пальчиками к мокрому мягкому стакану.
– Еще здесь есть ресторан, – заметил я. – Только сейчас он закрыт.
– А то я ресторанов не видела.
Из колонки, висевшей в углу полутемной комнаты-кафе, выползали тяжелые риффы «Death walks behind you». Странный выбор для утренней программы.
Люди, сидевшие за соседними столиками, – не то встречающие, не то пассажиры (несмотря на ранний час в кафе было довольно много посетителей) – не обращали никакого внимания на необычную для этого места и времени музыку. На мой взгляд, весь интерьер и, так сказать, внутреннее содержание вокзального кафе – освещение, набор блюд и качество напитков – служили отличным видеорядом к песне «Смерть идет за тобой». Впрочем, посетители вокзального буфета были так заняты своими мыслями, что, зазвучи по радио «Майн Кампф» в исполнении автора, они тоже не подавились бы.
– А что такого? – спросила Полувечная. – Музыка как музыка. Какие-то старперы.
– Старперы. Крэйну здесь двадцать шесть лет. Совершенно свежая музыка.
– Какому Крэйну?
– Ты занимаешься музыкальной журналистикой?
– Да.
– Винсент Крэйн – лидер группы «Атомик Рустер». Той, что мы сейчас слушаем. Это классика.
– Подумаешь, классика. Хрень какая-то. Мрачняга волосатая.
Молодая журналистка покачала головой.
– Звук совсем не модный. Все вторично. Из мглы веков. Я старую музыку как-то, знаешь, не очень. Столько всего нового, не успеваешь уследить. А это… в общем, неплохо, только такой музыки очень много. Все старые группы похожи одна на другую. Это какое время? Конец восьмидесятых?
– Семидесятый год. В конце восьмидесятых Крэйн уже умер. Тогда и начали все ручки выкручивать вправо. Был записан «In Rock» – все ручки вправо, комбики хрипят, стекла дрожат, музыканты довольны, хотя и побаиваются с непривычки. Искажения звука были приняты за норму. В рок-музыке осталось еще меньше правил. Курехин сказал: главное правило искусства – отсутствие каких бы то ни было правил. Игра с пространством и временем.
Я жил в крохотной «хрущевке». Майк коротал время в совсем уж микроскопической коммунальной комнатке. Нашими соседями были Леннон и Болан. Их портреты висели на наших стенах, их голоса звучали из наших колонок. Мы знали их песни наизусть и напевали про себя, идя на работу или в институт. И Леннон и Болан были для нас ближе, чем деканы и начальники, чем люди, толкавшиеся вокруг. В день смерти Леннона я не думал о том, что мы перешли в другую плоскость. Подумал потом, как-то напившись без всякого повода. А в день смерти Леннона мы пили сухое вино, слушали «Битлз» и не удивлялись тому, что о смерти Джона узнали мгновенно – в городе и стране, куда ненужные правительству новости просто не поступали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61