Ему не надо было верить, он знал: такое бывает. Как бывает и нечто другое, но близкое, похожее. Это вот когда испытываешь прожитое и пережитое задолго до того, как твое «я» облеклось плотью. Эта повторность возникает не вследствие какой-либо надобности или работы воображения, а как бы внезапно, само собой. Да, такое Милий Алексеевич испытывал от времени до времени, впрочем, редко, но только сейчас понял, что есть минуты пробуждения мертвых, и тогда оживает прапамять.
Хотя в церкви на отпевании графини не видел он ни коллежского регистратора Башуцкого, ни литератора Башуцкого, умершего в Петербурге лет за десять до рождения отца Милия Алексеевича, однако кто-то из них, Башуцких, находился в церкви.
Все, что произошло там, нельзя было счесть сновидением, болезненным бредом. В таком случае Бенкендорфу вряд ли пришлось бы обращаться к майору Озерецковскому и объясняться с баронессой фон В.
11
В дом на Малой Морской, недальний от дома отпетой княгини, Милий Алексеевич скользнул незамеченным ни швейцаром, ни дежурным фельдъегерем. Если Германн проник сквозь запертые двери поэтическим своеволием Пушкина, то наш очеркист – прозаически, совершенно естественно, легко объяснимо: он был почти бестелесен. Выздоравливая, Милий Алексеевич сам себе напоминал тех доходяг, о которых в лагере говорили: тонкий, звонкий, ушки топориком. А такого примечал только повар при попытке слямзить лишнюю миску баланды. Швейцар же с фельдъегерем доходяг отродясь не видывали, они и бровью не повели.
Башуцкий оказался в анфиладных покоях, занятых представителем старинной, правда, не axти знатной фамилии. Столь, однако, ветвистой, что она, одарив наше отечество первым шефом жандармов, одарила не наше отечество Паулем фон Бенкендорфом унд Гинденбургом. Тем самым фельдмаршалом, который, неслыханно нарушив субординацию, вручил Германию ефрейтору Адольфу.
Переходя из комнаты в комнату, Башуцкий любовался живыми вещами. Он считал, что антикварные лавки умерщвляют вещи, хазы нуворишей – не реанимируют; нувориш, как вор, не ощущает, не может ощутить трепета души давно ушедшего владельца. Вещи живы лишь там, где они внимали первому крику младенца и последнему вздоху старца, стону разбитого хрусталя и треску початой колоды. Здесь, в доме на Малой Морской, они, исполняя обыденные обязан-ности, безропотно подчинялись графу, графине, ее детям от двух браков, равно счастливых. Подчинялись, служили, нимало не помышляя об антиквариате, а потому были милы, изящны, красивы. Многие из них в минувшие годы обиходили персон, глядевших с фамильных портретов, писанных маслом, и притом, по мнению Милия Алексеевича, довольно посредственно.
Все эти персоны были гатчинцами, то есть подвизались некогда в дворцовом штате Павла Петровича, сперва наследника, засим императора. Бабушка Александра Христофоровича состояла при августейших малолетках. Отец генеральствовал рассеянно, что, однако, не гневило плац-парадного императора. А матушка, урожденная баронесса Шиллинг, прибыла в край белых медведей вместе с немецкой принцессой, выданной за наследника, и эта принцесса, сделавшись русской императрицей, благоволила подруге и ее детям. Что и говорить, усмехнулся Милий Алексеевич, насквозь немчура. Однако усмешка его адресовалась не персонам, глядевшим с портретов в тяжелых рамах, а тем, кто всех остзейцев стриг под одну гребенку. А вот русский из русских, Иван Андреевич Крылов, изволите ли знать, дружил с Бенкендорфами.
Поскрипывал навощенный паркет. Приближаясь к домашнему кабинету Главного Синего Тюльпана, Милий Алексеевич наперед любовался кабинетным убранством он питал слабость ко всему, относящемуся к занятиям письменным. К чернильным приборам гарднеровского фарфора с их голубыми узорами или бордовыми гроздьями в золотых ободках. К стройным лампам с расписными абажурами. К настольным часам с репетиром нажми рычажок, услышишь металла звон, никогда не однозвучный, ибо и душа твоя в каждую минутy не однозвучна.
Он не обманулся. Тут был не просто чернильный прибор, пусть и гарднеровского фарфора, а как бы позднее продолжение георгиевского сервиза, изготовленного еще при Екатерине Второй. Декорумом вилась оранжево-черная лента, мерцали изображения двух Георгиев, праведной награды, добытой в боях кавалеристом Бенкендорфом. Но все это приметилось мельком – он увидел Александра Христофоровича.
Тот был, что называется, халатным, то есть совершенно пo-домашнему, в шлафроке и вязаном колпаке, недавно оплешивел, темечко холодело, надевал колпак. Бенкендорф улыбался несколько шаловливо. Все это вместе показалось Милию Алексеевичу как бы заемным из времен екатерининских и как бы несовместным с временем николаевским. Впечатлению соответствовала бумага, только что написанная шефом жандармов, чернила, еще не просохшие, блестели тоже шаловливо, как и его улыбка.
«Доходит беспрерывно до моего сведения, что молодые люди, упитанные духом вражды к Правительству и принимая все мысли и даже моды Западной Европы, отпустили себе бороды June Franse. Хотя подобное себяуродование не заключает вреда, тем не менее небесполезно было бы отклонить молодых людей от такого безобразия, не употребляя, однако, мер строгих и каких-либо предписаний. Следует приказать всем будочникам и другим нижним полицейским служителям отпустить такие же бороды и, для вернейшего успеха, отпустить их в некотором карикатурном виде».
Милий Алексеевич руками всплеснул. Ай да Бенкендорф, ай да сукин сын! Нынешние-то пужают: смотрите, соотечественники, что же это с нами происходит: трактористы не поют «Светит месяц, светит ясный», доярки хороводы не водят, все трясутся в чужеродных ритмах, как в лихоманке. Пужают и требуют «предписаний». Ей-богу, «шотландцы», усмехнулся Милий Алексеевич. Он, вероятно, имел в виду влиятельную шотландскую секту семнадцатого столетия – гневаясь на порчу нравов, она требовала запрета ганцев и возобновления «охоты на ведьм». Так и нынешние. А ведь чего проще, отпустил бы мурластый майор-паспортист бородку а ля юная Франция, да и отдирал на танцплощадке, стекленея лубяными зенками, вот бы все и сгорели со стыда, хороводы завели и подблюдны песни запели.
Точно с разбегу, Бенкендорф прикидывал, чего бы это еще присыпать аттической солью. Не находя предмета, поскучнел. До встречи с государем он ежедневно ездил во дворец – оста-валось время. На Мойку, к Красному мосту, где до тридцать восьмою года, до передислокации к Цепному мосту на Фонтанке, гнездилась, как он шутить изволил, шпионщина, в дом у Красного моста являться охоты не было. Читать тоже.
На прошлой неделе кто-то, не пожелавший назваться, прислал ему «Небесные тайны» Сведенборга. Незнакомец словно бы проведал подноготную: утомленный земными тайнами, шеф жандармов, случалось, воспарял к тайнам небесным.
Поначалу Александр Христофорович был вольтерьянски усмешлив: математик и натуралист Сведенборг сподобился теософии при обстоятельствах комических. Живал он тогда в Лондоне, едал умеренно в таверне, да вот случилось чрезмерно нагрузить брюхо, а вдобавок, может, и нагрузиться портером. Ему сделалось нехорошо. В таверне огустел туман, в тумане объявились рептилии, гады ползучие. И вдруг кто-то громко приказал: «Не ешь много!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42