зато оставило «эстонское» ощущение надежного, душевно опрятного. Иногда он ловил себя на мысли, что вот жил бы в Тарту, то, пожалуй, и не счел бы столь уж необходимой «осознанную необходимость», не был бы нелюдим среди этих людей. Не хотелось думать, что он ошибается, и это нежелание было любовью к Эстонии.
В Фалле, как бы защищаясь от здешнего очарования, он отдал дань привычкам своего мышления, то есть сразу испытал социальную неприязнь к владельцу богатейшего в Европе имения: оккупант, как и все прибалтийские бароны. Конечно, Александр Христофорович мог бы показать купчую. Впрочем, мог бы и не показывать – то ли копия, то ли подлинник хранились в Тартуском архиве. Хорошо, купил, приобрел. А на какие шиши? Конечно, Бенкендорф мог бы отметить, что денежки честные, не от феклисовых, пришлось залезть в долги, но уже на следующий год честно расплатился – вдовствующая императрица, отходя в мир иной, оставила сыну подруги своей юности семьдесят пять тысяч рублей. Хорошо, пусть так. А все же приобрел-то «на подарок», как и женушка одного из феклисовых, свое именьице. Да еще и разогнал коренных насельников, «печальных пасынков природы». Экий парк-то громадина, дороги в парке общей длиной в пятьдесят четыре версты. А посмотришь на розовый замок с башнями, музыка в камне звучит оккупационной готикой. Да, граф любил Эстляндию не странною любовью. Еще в осьмнадцатом веке говаривал родовитый, не ему чета, русский князь: степень нашего патриотизма в прямой зависимости от размеров нашего недвижимого. Вот так-то, Александр Христофорович.
Уплатив по векселю умозрений, Башуцкий освободился для созерцаний. Тотчас закралось в душу удовольствие, которое дарит культурный парк, в каком бы вкусе ни был устроен, а парк культуры, сколь бы ни был оснащен, не дарит. В первом можно жить, во втором нельзя отдыхать.
Тишина здесь была многозвучной. Ручьи и река, водопад, море, все эти интонации и ритмы, ударения, расставленные камушками, камнями, скалами; голоса разного объема и тембра, голоса и подголоски вод, рощ, лесов они-то и создавали широкошумную тишину холмистой местности по имени Фалле.
Бенкендорф рос в Гатчине, живал в Павловске и Петергофе, прибавьте Зимний – вот и «вся Россия». По сердцу была и Эстляндия, мызы ее, шпили Ревеля. Но едва отворялись тяжелые, медленные чугунные врата с гербами на створках – рыцарский щит и три розы, – как неизъяснимый покой обнимал Александра Христофоровича, покой и отрада отдельного, особного существования.
Ах, задушевно понимал он государя, отягощенного государством, когда тот, погостив в Фалле с императрицей и детьми, сказал: «Жить семейной жизнью – истинное счастье». Не об этом ли шепталась и стайка отроческих березок на ровной лужайке со скошенной травой? Такие же березы, как в палисадниках русских деревень или здешних, чухонских, с их лачугами, крытыми толстым слоем навоза и топившихся по-черному. О-о, нет, эти, на ровной лужайке, своеручно посадил пожизненный друг, теперь, увы, охладевший.
А тогда… Они часами сидели в беседке под зеленым куполом и в той, что под могучим тополем. Слышно было, как дробно, а переменится ветер, приглушенно-слитно низвергается водопад. Государь говорил, что благо семейного круга вдвойне драгоценно, когда… и, вытянув палец, доверительно и ласково коснулся колена Александра Христофоровича. А потом говорил государь, что хорошо бы построить мост… Ишь ты, подумалось Башуцкому, а канал-то сооружать медлил: посмотрел на расчет войск, необходимых для соединения Москвы-реки с Волгой, да и укоротил проект; мысль же о каналармейцах в голову не пришла: он ведь Палкин, а не Лютый. Другое дело Фалльский мост – пусть раскошелится Александр Христофорович, а казна в стороне… «Да, мой друг, – говорил государь, – хорошо бы на реке построить мост». И мост начали строить, государь – это позже – восхитился: «Отличный офицер, все может! Взгляни: будто смычок свой перекинул над рекой». И верно, легкий, грациозный висячий мост соорудил Львов, инженер и музыкант, автор народного гимна… Вечерами на башенной площадке затевалось чаепитие, море жемчужно мглилось, тянул бриз, площадка на такой высоте, что право… Москву увидишь, вперебив Бенкендорфу подумал Башуцкий, и тотчас веянием бриза донесся голос «курсистки». Какая она была милая, хрупкая, наша словесница в трудовой школе, волосы узлом, блузка в мелкий цветочек, юбка до пят, широкий лакированный блескучий пояс; она задыхалась от восторга: «Александр Сергеевич Пушкин родился в Москве…»; добрейшую Веру Михайловну прозвали Курсисткой, хотя курсисткой в «мирное время» была не она, а директриса, прозванная Божьей Грозой… Сейчас, когда веял бриз и семья Николая Павловича пила чай вместе с семьей Александра Христофоровича, Курсистка объясняла «образ Манилова» – «храм уединенного размышления», мечтания о дружестве, о житье на берегу реки, о постройке моста и дома с таким высоким бельведером, чтобы разглядеть Москву… Не исключено, что наш очеркист где-то, у кого-то вычитал о маниловщине, в известной степени свойственной и круто-суровому Романову, и не чуждому сантиментов Бенкендорфу, но вычитанное, чужое, как нередко бывает, ассоциировалось со своим, личным, услышанным, наблюденным. А вот уж это – Курсистка не трунила над маниловским беспочвенным прожектерством: уповала, голубушка, на мост в социализм – вот уж это было от Башуцкого, или от лукавого.
Бенкендорф же, как обнаружил Милий Алексеевич, летними фалльскими днями, этот шеф головного института крепостнического самодержавия, уповал на капитализм. Целиком и полностью разделяя положения и выводы русского царя касательно семейного уединения, Александр Христофорович лишь отчасти соглашался с бывшим императором французов. Некогда вздыхал Наполеон меланхолически и, быть может, не совсем притворно: «Боже мой! Хижина и десять тысяч франков!» Хижина – да, если это Фалле, но десяти тысяч не хватит даже на георгины.
О, не Фалле единым жив человек – государь жалует двадцать восемь тысяч десятин полуденной аккерманскои земли. Старый боевой товарищ, генерал-губернатор Новороссии и Бессарабии, берет на себя устройство нового имения Бенкендорфа. И вот уж пишет из Одессы князь Воронцов: прикажу купить кошары овец и баранов; есть удобное место для устройства корчмы (план прилагаю); на твоей же земле, близ почтовой станции сам Бог велит иметь питейный дом: на сей счет заключи контракт с купцом Ушеровичем, пусть пользуется, а как только оправдает затраты, – твой доход… Тут Башуцкий как бы приотстал от размышлений Бенкендорфа, пытаясь решить, кто же в конце концов спаивал народ – русский ли Воронцов, еврей ли Ушерович или немец Бенкендорф? – не найдя концы концов, поспешил к Александру Христофоровичу.
Тот благодарил бойца с седою головой: дружба, мол, как вера, без дел мертва, сердечно признателен, Михаила Семенович, все это прекрасно, посылаю на первоначальное обзаведение двадцать пять тысяч ассигнациями.
Да, все это прекрасно, но когда дышишь балтийским воздухом, когда видишь поселян, увы, бедных, но с восемьсот семнадцатого года свободных от рабства, в коем обретается народ-победитель, тогда прямо говоришь государю: эстляндское дворянство, душою преданное трону, надеется на улучшение своей финансовой системы и торговли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
В Фалле, как бы защищаясь от здешнего очарования, он отдал дань привычкам своего мышления, то есть сразу испытал социальную неприязнь к владельцу богатейшего в Европе имения: оккупант, как и все прибалтийские бароны. Конечно, Александр Христофорович мог бы показать купчую. Впрочем, мог бы и не показывать – то ли копия, то ли подлинник хранились в Тартуском архиве. Хорошо, купил, приобрел. А на какие шиши? Конечно, Бенкендорф мог бы отметить, что денежки честные, не от феклисовых, пришлось залезть в долги, но уже на следующий год честно расплатился – вдовствующая императрица, отходя в мир иной, оставила сыну подруги своей юности семьдесят пять тысяч рублей. Хорошо, пусть так. А все же приобрел-то «на подарок», как и женушка одного из феклисовых, свое именьице. Да еще и разогнал коренных насельников, «печальных пасынков природы». Экий парк-то громадина, дороги в парке общей длиной в пятьдесят четыре версты. А посмотришь на розовый замок с башнями, музыка в камне звучит оккупационной готикой. Да, граф любил Эстляндию не странною любовью. Еще в осьмнадцатом веке говаривал родовитый, не ему чета, русский князь: степень нашего патриотизма в прямой зависимости от размеров нашего недвижимого. Вот так-то, Александр Христофорович.
Уплатив по векселю умозрений, Башуцкий освободился для созерцаний. Тотчас закралось в душу удовольствие, которое дарит культурный парк, в каком бы вкусе ни был устроен, а парк культуры, сколь бы ни был оснащен, не дарит. В первом можно жить, во втором нельзя отдыхать.
Тишина здесь была многозвучной. Ручьи и река, водопад, море, все эти интонации и ритмы, ударения, расставленные камушками, камнями, скалами; голоса разного объема и тембра, голоса и подголоски вод, рощ, лесов они-то и создавали широкошумную тишину холмистой местности по имени Фалле.
Бенкендорф рос в Гатчине, живал в Павловске и Петергофе, прибавьте Зимний – вот и «вся Россия». По сердцу была и Эстляндия, мызы ее, шпили Ревеля. Но едва отворялись тяжелые, медленные чугунные врата с гербами на створках – рыцарский щит и три розы, – как неизъяснимый покой обнимал Александра Христофоровича, покой и отрада отдельного, особного существования.
Ах, задушевно понимал он государя, отягощенного государством, когда тот, погостив в Фалле с императрицей и детьми, сказал: «Жить семейной жизнью – истинное счастье». Не об этом ли шепталась и стайка отроческих березок на ровной лужайке со скошенной травой? Такие же березы, как в палисадниках русских деревень или здешних, чухонских, с их лачугами, крытыми толстым слоем навоза и топившихся по-черному. О-о, нет, эти, на ровной лужайке, своеручно посадил пожизненный друг, теперь, увы, охладевший.
А тогда… Они часами сидели в беседке под зеленым куполом и в той, что под могучим тополем. Слышно было, как дробно, а переменится ветер, приглушенно-слитно низвергается водопад. Государь говорил, что благо семейного круга вдвойне драгоценно, когда… и, вытянув палец, доверительно и ласково коснулся колена Александра Христофоровича. А потом говорил государь, что хорошо бы построить мост… Ишь ты, подумалось Башуцкому, а канал-то сооружать медлил: посмотрел на расчет войск, необходимых для соединения Москвы-реки с Волгой, да и укоротил проект; мысль же о каналармейцах в голову не пришла: он ведь Палкин, а не Лютый. Другое дело Фалльский мост – пусть раскошелится Александр Христофорович, а казна в стороне… «Да, мой друг, – говорил государь, – хорошо бы на реке построить мост». И мост начали строить, государь – это позже – восхитился: «Отличный офицер, все может! Взгляни: будто смычок свой перекинул над рекой». И верно, легкий, грациозный висячий мост соорудил Львов, инженер и музыкант, автор народного гимна… Вечерами на башенной площадке затевалось чаепитие, море жемчужно мглилось, тянул бриз, площадка на такой высоте, что право… Москву увидишь, вперебив Бенкендорфу подумал Башуцкий, и тотчас веянием бриза донесся голос «курсистки». Какая она была милая, хрупкая, наша словесница в трудовой школе, волосы узлом, блузка в мелкий цветочек, юбка до пят, широкий лакированный блескучий пояс; она задыхалась от восторга: «Александр Сергеевич Пушкин родился в Москве…»; добрейшую Веру Михайловну прозвали Курсисткой, хотя курсисткой в «мирное время» была не она, а директриса, прозванная Божьей Грозой… Сейчас, когда веял бриз и семья Николая Павловича пила чай вместе с семьей Александра Христофоровича, Курсистка объясняла «образ Манилова» – «храм уединенного размышления», мечтания о дружестве, о житье на берегу реки, о постройке моста и дома с таким высоким бельведером, чтобы разглядеть Москву… Не исключено, что наш очеркист где-то, у кого-то вычитал о маниловщине, в известной степени свойственной и круто-суровому Романову, и не чуждому сантиментов Бенкендорфу, но вычитанное, чужое, как нередко бывает, ассоциировалось со своим, личным, услышанным, наблюденным. А вот уж это – Курсистка не трунила над маниловским беспочвенным прожектерством: уповала, голубушка, на мост в социализм – вот уж это было от Башуцкого, или от лукавого.
Бенкендорф же, как обнаружил Милий Алексеевич, летними фалльскими днями, этот шеф головного института крепостнического самодержавия, уповал на капитализм. Целиком и полностью разделяя положения и выводы русского царя касательно семейного уединения, Александр Христофорович лишь отчасти соглашался с бывшим императором французов. Некогда вздыхал Наполеон меланхолически и, быть может, не совсем притворно: «Боже мой! Хижина и десять тысяч франков!» Хижина – да, если это Фалле, но десяти тысяч не хватит даже на георгины.
О, не Фалле единым жив человек – государь жалует двадцать восемь тысяч десятин полуденной аккерманскои земли. Старый боевой товарищ, генерал-губернатор Новороссии и Бессарабии, берет на себя устройство нового имения Бенкендорфа. И вот уж пишет из Одессы князь Воронцов: прикажу купить кошары овец и баранов; есть удобное место для устройства корчмы (план прилагаю); на твоей же земле, близ почтовой станции сам Бог велит иметь питейный дом: на сей счет заключи контракт с купцом Ушеровичем, пусть пользуется, а как только оправдает затраты, – твой доход… Тут Башуцкий как бы приотстал от размышлений Бенкендорфа, пытаясь решить, кто же в конце концов спаивал народ – русский ли Воронцов, еврей ли Ушерович или немец Бенкендорф? – не найдя концы концов, поспешил к Александру Христофоровичу.
Тот благодарил бойца с седою головой: дружба, мол, как вера, без дел мертва, сердечно признателен, Михаила Семенович, все это прекрасно, посылаю на первоначальное обзаведение двадцать пять тысяч ассигнациями.
Да, все это прекрасно, но когда дышишь балтийским воздухом, когда видишь поселян, увы, бедных, но с восемьсот семнадцатого года свободных от рабства, в коем обретается народ-победитель, тогда прямо говоришь государю: эстляндское дворянство, душою преданное трону, надеется на улучшение своей финансовой системы и торговли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42