По его словам, это примета часто мешала успеху его предприятий. Тем не менее ему и в голову не приходило, что он может заняться каким-либо другим делом, кроме воровства. В самый день своего прибытия в колонию он очень свободно и дружлюбно разговаривал со мной вечером:
— О вас хорошо говорят ребята, Антон Семенович.
— ну, и что же?
— Это славно. Если ребята вас полюбят, это для них легче.
— Значит, и ты меня должен полюбить.
— Да нет… я долго в колонии жить не буду.
— Почему?
— Да на что? Все равно буду вором.
— От этого можно отвыкнуть.
— Можно, да я считаю, что незачем отвыкать.
— Ты просто ломаешься, Митягин.
— Ни чутоки не ломаюсь. Красть интересно и весело. Только это нужно умеючи делать, и потом — красть не у всякого. Есть много таких гадов, у которых красть сам бог велел. А есть такие люди — у них нельзя красть.
— Это ты верно говоришь, — сказал я Митягину, — только беда главная не для того, у кого украли, а для того, кто украл.
— Какая же беда?
— А такая: привык ты красть, отвык работать, все тебе легко, привык пьянствовать, остановился на месте: босяк — и все. Потом в тюрьму попадешь, а там еще куда…
— Будто в тюрьме не люди. На воле много живет хуже, чем в тюрьме. Этого не угадаешь.
— Ты слышал об октябрьской революции?
— Как же не слышал! Я и сам походил за Красной гвардией.
— Ну вот, теперь людям будет житье не такое, как в тюрьме.
— Это еще кто его знает, — задумался Митягин. — Сволочей все равно до черта осталось. Они свое возьмут, не так, так иначе. посмотрите, кругом колонии какая публика! Ого!
Когда я громил картежную организацию колонии, Митягин отказался сообщить, откуда у него шапка с деньгами.
— Украл?
Он улыбнулся:
— Какой вы чудак, Антон Семенович!.. Да, конечно же, не купил. Дураков еще много на свете. Эти деньги все дураками снесены в одно место, да еще с поклонами отдавали толстопузым мошенникам. Так чего я буду смотреть? Лучше я себе возьму. Ну, и взял. Вот только в вашей колонии и спрятать негде. Никогда не думал, что вы будете обыски устраивать…
— Ну, хорошо. Деньги эти я беру для колонии. Сейчас составим акт и заприходуем. Пока не о тебе разговор.
Я заговорил с ребятами о кражах:
— Игру в карты я решительно запрещаю. Больше вы играть в карты не будете. Играть в карты — значит обкрадывать товарища.
— Пусть не играют.
— Играют по глупости. У нас в колонии многие колонисты голодают, не едят сахара, хлеба. Овчаренко из-за этих самых карт ушел из колонии, теперь ходит — плачет, пропадает на толкучке.
— Да, с Овчаренко… это нехорошо вышло, — сказал Митягин.
Я продолжал:
— Выходит так, что в колонии защищать слабого товарища некому. Значит, защита лежит на мне. Я не могу допускать, чтобы ребята голодали и теряли здоровье только потому, что подошла какая-то дурацкая карта. Я этого не допущу. Вот и выбирайте. Мне противно обыскивать ваши спальни, но когда я увидел в городе Овчаренко, как он плачет и погибает, так я решил с вами не церемониться. А если хотите, давайте договоримся, чтобы больше не играть. Можете дать честное слово? Я вот только боюсь… насчет чести у вас, кажется, кишка тонка: Бурун давал слово…
Бурун вырвался вперед:
— Неправда, Антон Семенович, стыдно вам говорить неправду!.. Если вы будете говорить неправду, тогда нам… Я про карты никакого слова не давал.
— Ну, прости, верно, это я виноват, не догадался сразу с тебя и на карты взять слово, потом еще на водку…
— Я водки не пью.
— Ну, добре, конечно. Теперь как же?
Вперед медленно выдвигается Карабанов. Он неотразимо ярок, грациозен и, как всегда, чуточку позирует. От него несет выдержанной в степях воловьей силой, и он как будто ее нарочно сдерживает.
— Хлопцы, тут дело ясное. Товарищей обыгрывать нечего. Вы хоть обижайтесь, хоть что, я буду против карт. Так и знайте: ни в чем не засыплю, а за карты засыплю, а то и сам возьму за вясы, трохы подержу. Потому что я бачив Овчаренко, когда он уходил — можно сказать, человека в могилу загоняем: Овчаренко, сами знаете, без воровского хисту (таланта). Обыграли его Бурун с Раисой. Я считаю: нехай идут и шукают, и пусть не приходят, пока не найдут.
Бурун горячо согласился:
— Только на биса мне Раиса? Я и сам найду.
Хлопцы заговорили все сразу. Всем было по сердцу найденное соглашение. Бурун собственноручно конфисковал все карты и бросил в ведро. Калина Иванович весело отбирал сахар:
— Вот спасибо! Экономию сделали!
Из спальни меня проводил Митягин:
— Мне уйти из колонии?
Я ему грустно ответил:
— Нет, чего ж, поживи еще.
— Все равно красть буду.
— Ну и черт с тобой, кради. Не мне пропадать, а тебе.
Он испуганно отстал.
На другое утро Бурун отправился в город искать Овчаренко. Хлопцы тащили за ним Раису. Карабанов ржал на всю колонию и хлопал Буруна по плечам:
— Эх, есть еще лыцари на Украине!
Задоров выглядывал из кузницы и скалил зубы. Он обратился ко мне, как всегда, по-приятельски:
— Сволочной народ, а жить с ними можно.
— А ты кто? — спросил его свирепо Карабанов.
— Бывший потомственный скокарь, а теперь кузнец трудовой колонии имени Максима Горького, Александа Задоров, — вытянулся он.
— Вольно! — грассируя, сказал Карабанов и гоголем прошелся мимо кузницы.
К вечеру Бурун привел Овчаренко, счастливого и голодного.
10. «Подвижники соцвоса»
Таковых, считая в том числе и меня, было пятеро. Называли нас в то время «подвижниками соцвоса». (Использовано выражение Григория Фёдоровича Гринько, 1890-1938, народного комиссара просвещения УССР в 1919-22. В июле 1922 Макаренко писал: «В бытность в Полтаве Наркомпроса т. Гринько я в присутствии коллегии губнаробраза докладывал о состоянии ремонта. Тогда т. Гринько сказал, что колония будет иметь всеукраинское значение» (ЦГАОР УССР, ф.166, оп.2, д.1687, л.3). Сами мы не только так никогда себя не называли, но никогда и не думали, что мы совершаем подвиг. Не думали так в начале существования колонии, не думали и тогда, когда колония праздновала свою восьмую годовщину).
Говоря о подвижничестве, имели в виду не только работников колонии имени Горького, поэтому в глубине души мы считали эти слова крылатой фразой, необходимой для поддержания духа работников детских домов и колоний.
В то время много было подвига в советской жизни, в революционной борьбе, а наша работа слишком была скромна и в своих выражениях и в своей удаче.
Люди мы были самые обычные, и у нас находилось пропасть разнообразных недостатков. И дела своего мы, собственно говоря, не знали: наш рабочий день полон был ошибок, неуверенных движений, путанной мысли. А впереди стоял бесконечный туман, в котором с большим трудом мы различали обрывки контуров будущей педагогической жизни.
О каждом нашем шаге можно было сказать что угодно, настолько наши шаги были случайны. Ничего не было бесспорного в нашей работе. А когда мы начинали спорить, получалось еще хуже: в наших спорах почему-то не рождалась истина.
Были у нас только две вещи, которые не вызывали сомнений: наша твердая решимость не бросать дела, довести его до какого-то конца, пусть даже и печального. И было еще вот это самое «бытие» — у нас в колонии и вокруг нас.
Когда в колонию приехали Осиповы, они очень брезгливо отнеслись к колонистам. По нашим правилам, воспитатель обязан был обедать вместе с колонистами. И Иван Иванович и его жена решительно мне заявили, что они обедать с колонистами за одним столом не будут, потому что не могут пересилить своей брезгливости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166
— О вас хорошо говорят ребята, Антон Семенович.
— ну, и что же?
— Это славно. Если ребята вас полюбят, это для них легче.
— Значит, и ты меня должен полюбить.
— Да нет… я долго в колонии жить не буду.
— Почему?
— Да на что? Все равно буду вором.
— От этого можно отвыкнуть.
— Можно, да я считаю, что незачем отвыкать.
— Ты просто ломаешься, Митягин.
— Ни чутоки не ломаюсь. Красть интересно и весело. Только это нужно умеючи делать, и потом — красть не у всякого. Есть много таких гадов, у которых красть сам бог велел. А есть такие люди — у них нельзя красть.
— Это ты верно говоришь, — сказал я Митягину, — только беда главная не для того, у кого украли, а для того, кто украл.
— Какая же беда?
— А такая: привык ты красть, отвык работать, все тебе легко, привык пьянствовать, остановился на месте: босяк — и все. Потом в тюрьму попадешь, а там еще куда…
— Будто в тюрьме не люди. На воле много живет хуже, чем в тюрьме. Этого не угадаешь.
— Ты слышал об октябрьской революции?
— Как же не слышал! Я и сам походил за Красной гвардией.
— Ну вот, теперь людям будет житье не такое, как в тюрьме.
— Это еще кто его знает, — задумался Митягин. — Сволочей все равно до черта осталось. Они свое возьмут, не так, так иначе. посмотрите, кругом колонии какая публика! Ого!
Когда я громил картежную организацию колонии, Митягин отказался сообщить, откуда у него шапка с деньгами.
— Украл?
Он улыбнулся:
— Какой вы чудак, Антон Семенович!.. Да, конечно же, не купил. Дураков еще много на свете. Эти деньги все дураками снесены в одно место, да еще с поклонами отдавали толстопузым мошенникам. Так чего я буду смотреть? Лучше я себе возьму. Ну, и взял. Вот только в вашей колонии и спрятать негде. Никогда не думал, что вы будете обыски устраивать…
— Ну, хорошо. Деньги эти я беру для колонии. Сейчас составим акт и заприходуем. Пока не о тебе разговор.
Я заговорил с ребятами о кражах:
— Игру в карты я решительно запрещаю. Больше вы играть в карты не будете. Играть в карты — значит обкрадывать товарища.
— Пусть не играют.
— Играют по глупости. У нас в колонии многие колонисты голодают, не едят сахара, хлеба. Овчаренко из-за этих самых карт ушел из колонии, теперь ходит — плачет, пропадает на толкучке.
— Да, с Овчаренко… это нехорошо вышло, — сказал Митягин.
Я продолжал:
— Выходит так, что в колонии защищать слабого товарища некому. Значит, защита лежит на мне. Я не могу допускать, чтобы ребята голодали и теряли здоровье только потому, что подошла какая-то дурацкая карта. Я этого не допущу. Вот и выбирайте. Мне противно обыскивать ваши спальни, но когда я увидел в городе Овчаренко, как он плачет и погибает, так я решил с вами не церемониться. А если хотите, давайте договоримся, чтобы больше не играть. Можете дать честное слово? Я вот только боюсь… насчет чести у вас, кажется, кишка тонка: Бурун давал слово…
Бурун вырвался вперед:
— Неправда, Антон Семенович, стыдно вам говорить неправду!.. Если вы будете говорить неправду, тогда нам… Я про карты никакого слова не давал.
— Ну, прости, верно, это я виноват, не догадался сразу с тебя и на карты взять слово, потом еще на водку…
— Я водки не пью.
— Ну, добре, конечно. Теперь как же?
Вперед медленно выдвигается Карабанов. Он неотразимо ярок, грациозен и, как всегда, чуточку позирует. От него несет выдержанной в степях воловьей силой, и он как будто ее нарочно сдерживает.
— Хлопцы, тут дело ясное. Товарищей обыгрывать нечего. Вы хоть обижайтесь, хоть что, я буду против карт. Так и знайте: ни в чем не засыплю, а за карты засыплю, а то и сам возьму за вясы, трохы подержу. Потому что я бачив Овчаренко, когда он уходил — можно сказать, человека в могилу загоняем: Овчаренко, сами знаете, без воровского хисту (таланта). Обыграли его Бурун с Раисой. Я считаю: нехай идут и шукают, и пусть не приходят, пока не найдут.
Бурун горячо согласился:
— Только на биса мне Раиса? Я и сам найду.
Хлопцы заговорили все сразу. Всем было по сердцу найденное соглашение. Бурун собственноручно конфисковал все карты и бросил в ведро. Калина Иванович весело отбирал сахар:
— Вот спасибо! Экономию сделали!
Из спальни меня проводил Митягин:
— Мне уйти из колонии?
Я ему грустно ответил:
— Нет, чего ж, поживи еще.
— Все равно красть буду.
— Ну и черт с тобой, кради. Не мне пропадать, а тебе.
Он испуганно отстал.
На другое утро Бурун отправился в город искать Овчаренко. Хлопцы тащили за ним Раису. Карабанов ржал на всю колонию и хлопал Буруна по плечам:
— Эх, есть еще лыцари на Украине!
Задоров выглядывал из кузницы и скалил зубы. Он обратился ко мне, как всегда, по-приятельски:
— Сволочной народ, а жить с ними можно.
— А ты кто? — спросил его свирепо Карабанов.
— Бывший потомственный скокарь, а теперь кузнец трудовой колонии имени Максима Горького, Александа Задоров, — вытянулся он.
— Вольно! — грассируя, сказал Карабанов и гоголем прошелся мимо кузницы.
К вечеру Бурун привел Овчаренко, счастливого и голодного.
10. «Подвижники соцвоса»
Таковых, считая в том числе и меня, было пятеро. Называли нас в то время «подвижниками соцвоса». (Использовано выражение Григория Фёдоровича Гринько, 1890-1938, народного комиссара просвещения УССР в 1919-22. В июле 1922 Макаренко писал: «В бытность в Полтаве Наркомпроса т. Гринько я в присутствии коллегии губнаробраза докладывал о состоянии ремонта. Тогда т. Гринько сказал, что колония будет иметь всеукраинское значение» (ЦГАОР УССР, ф.166, оп.2, д.1687, л.3). Сами мы не только так никогда себя не называли, но никогда и не думали, что мы совершаем подвиг. Не думали так в начале существования колонии, не думали и тогда, когда колония праздновала свою восьмую годовщину).
Говоря о подвижничестве, имели в виду не только работников колонии имени Горького, поэтому в глубине души мы считали эти слова крылатой фразой, необходимой для поддержания духа работников детских домов и колоний.
В то время много было подвига в советской жизни, в революционной борьбе, а наша работа слишком была скромна и в своих выражениях и в своей удаче.
Люди мы были самые обычные, и у нас находилось пропасть разнообразных недостатков. И дела своего мы, собственно говоря, не знали: наш рабочий день полон был ошибок, неуверенных движений, путанной мысли. А впереди стоял бесконечный туман, в котором с большим трудом мы различали обрывки контуров будущей педагогической жизни.
О каждом нашем шаге можно было сказать что угодно, настолько наши шаги были случайны. Ничего не было бесспорного в нашей работе. А когда мы начинали спорить, получалось еще хуже: в наших спорах почему-то не рождалась истина.
Были у нас только две вещи, которые не вызывали сомнений: наша твердая решимость не бросать дела, довести его до какого-то конца, пусть даже и печального. И было еще вот это самое «бытие» — у нас в колонии и вокруг нас.
Когда в колонию приехали Осиповы, они очень брезгливо отнеслись к колонистам. По нашим правилам, воспитатель обязан был обедать вместе с колонистами. И Иван Иванович и его жена решительно мне заявили, что они обедать с колонистами за одним столом не будут, потому что не могут пересилить своей брезгливости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166