Последний, как оказалось, действительно в деревне Большие Лески никогда не был и упоминание об этом в газете воспринял, как партийное указание (все-таки орган ЦК!). В самый день выхода газетного номера с злокозненной статьей он поспешил поэтому посетить названную деревню, так сообщала по крайней мере уже наша районная газета, и прочитал прекрасную лекцию о международном положении тамошним жителям, т. е. по-видимому, тому же, что и на наших судебных представлениях, столетнему старику и глухонемому мальчику, сообщив им подробно о последних происках американского империализма, а заодно и о том, что Христос - солнечный миф.
Оба они, кажется, немного на меня обиделись. Но самое большое огорчение в связи с моей литературной деятельностью принесла мне опять же редакция моей любимой, не смотря ни на что, газеты «Известия». Большую постановочную статью о положении адвоката в советском уголовном процессе, которую я имел глупость туда отправить (имел глупость, прежде всего взяться за такую тему), причем не просто отправил - отвез ее туда самолично, воспользовавшись какой-то командировкой в столицу, там приняли. Приняли неплохо и меня, несмотря на то, что тамошним газетным лордам я должен был казаться кошмарным провинциалом из-за одного хотя бы названия «Старые дороги». Вальяжного вида пожилой заведующий отделом советского строительства краем глаза пробежал текст статьи, затем для чего-то стал мне рассказывать о негодяях, которые пишут и присылают ему не такие вот статьи, а анонимные письма в отношении его жены-актрисы («А она, представляете, в тот вечер совсем не там была, а у подруги и сама мне об этом сказала!»), потом снова посмотрел на статью и даже, как мне показалось, уважительно (не анонимное письмо все же!) и заверил меня, что через два-три месяца я ее увижу на газетной полосе.
И я действительно ее там увидел, случайно на нее там наткнулся, когда уже и не ждал ее опубликования, но, читая, ничего не мог понять. Потому что начиная со второго абзаца и почти до последнего это была моя статья (статью, как и жену нельзя не узнать, даже увидев ее только со стороны левого уха), а остальные три или четыре - уже не мои… И подпись какого-то доктора юридических наук из Ставрополя…
Не знаю уж, как получился этот странный коктейль! скорее всего, огорченный своими семейными неурядицами пожилой зав. отделом что-то напутал (так мне, во всяком случае, хотелось думать), а может быть… «Известий» я после этого выписывать не перестал, но теперь разворачивая очередной номер этой газеты, уже не вспоминал о солнце, которое, по словам Гейне, выскакивало из газетных страниц времен второй французской революции…
Мечта об «Известиях», таким образом, несколько померкла, но и в «Советской Белоруссии», и в «Минской прауде» я стал теперь печататься довольно часто, а за репортаж об одном судебном процессе з маленькой минской газетенке (она издавалась для белорусов зарубежья и называлась «За возвращение на Родину») получил даже премию за лучший материал года. На эту премию - семьсот рублей, деньги по тому времени немалые - плюс еще столько же, гонорар за самое статью и купил, наконец, новый костюм и очень жалел, что этого не произошло до моей поездки в Москву. Как думалось мне, быть может, появись я там в этом прекрасном костюме, я не произвел бы на тамошних снобов такого удручающе-провинциального впечатления и они не решились бы несчастную мою статью так беспардонно перекраивать.
* * *
Неделю я провел в Москве, еще около месяца был на процессе в Гресске, где судили группу бывших полицейских из Гресской зондеркоманды, защищал там некоего Илясова, командира специально созданного для борьбы с партизанами взвода «Яхтцуг», а когда вернулся к себе в Старые Дороги, то узнал, что за это время умерла «старая пани» - так моя хозяйка называла Анелькину тетку, - сама же Анелька.опять уехала в свой Мядель, один из самых дальних районов Северо-Западной Белоруссии. Там, вспоминалось мне, дальше - Литва и, быть может, корчма на Литовской границе, там, не исключено, все еще витает дух бедного сбежавшего инока Гришки Отрепьева…
Мне было жаль Гришку и почему-то немного жаль себя, хотя никакой связи между нами я не усматривал, было немножко досадно, что эта девушка так опять от меня далеко. Незадолго перед моей поездкой в Москву мы с ней опять встретились на улице. Болтали о том и о сем, сидя на скамье в парке, и Анелька, веселая и какая-то особенно красивая в тот день, говорила, что тот «тягар», тот груз (какой груз она не уточняла), который на нее все это время давил, - его больше нет. Она «вольна, як пташка Полесся и хоробра, як войско польске!»
Рассказывала что-то о себе и своих родителях (почему-то о родителях всегда рассказывается что-то смешное) спросила, живы ли мои. И я тоже рассказал ей немного смешную и сентиментальную историю о молодом военном юристе-одессите. Он служил б Тирасполе, небольшом в то время, в начале двадцатых годов, молдавском городке, недалеко от Одессы, недавно лишь закончил (еще при белых, при Деникине) Одесский (Новороссийский) университет, ему было двадцать шесть лет, как мне сейчас, и к нему, очень, конечно, важном в этом городишке лицу, старшему военному следователю корпуса, пришла на прием нищая восемнадцатилетняя дворяночка, сбежавшая из голодного Петрограда. Она пришла, чтобы попытаться устроиться у пего секретаршей, и на ней было платье, сшитое из распоротого мешка, и веревочные туфли на деревянных стуколках…
Рассказывал и о пожилой теперь женщине, учительнице французского языка в Одессе («Очень, наверное, по ней скучаете?») - спросила Анелька. - «Скучаю, конечно». Поеме смерти мужа (он погиб в гетто) она так и не вышла замуж. Живет в полупустой своей комнате в коммунальной квартире, одинокая, плохо приспособленная к жизни и до ужаса наивная. Ни тридцать седьмой под, ни оккупация и гибель мужа, ни послеоккупационное к таким, как она, оскорбительное отношение властей - все это ровно ничему ее не научило. Она до сих пор верит во всякую чушь, если только эта чушь изречена сверху, и плакала, когда умер Сталин.
А еще я рассказал ей, по это уже в порядке курьеза, как несколько лет назад в школе, где она работает, ей поручили провести политинформацию. Она добросовестнейшим образом к пей подготовилась, перечитала все газеты и журналы в школьной библиотеке чуть ли не за год и рассказывала мне потом, как эта политинформация у нее прошла («Очень, очень хорошо прошла, деточка!») и как все были довольны. Все прямо-таки восторгались - и директор школы и завуч и парторг - - п все благодарили ее («Очень, деточка, благодарили!», только от волнения, что ли, допустила одну совсем незначительную ошибку: вместо «ВКП(б) то и дело говорил? «КВП» (касса взаимопомощи) «КВП пас призывает…» «КВП мудро нами руководит…», «КВП и лично товарищ Сталин ведут нас к светлому будущему…»
Она и сейчас, продолжал я, осталась такой же, как в те послевоенные годы. Сейчас ее больше всего волнует здоровье лидеров стран третьего мира, но и за своих, отечественных, она тоже постоянно переживает. И если соседка по кухне мадам Церковер («Мадам Церковер - простая женщина, а простые люди, они же все знают!»), если мадам Церковер ей сообщит, что у того или иного члена политбюро, к пример; па заднице выскочил чирей, или того хуже:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Оба они, кажется, немного на меня обиделись. Но самое большое огорчение в связи с моей литературной деятельностью принесла мне опять же редакция моей любимой, не смотря ни на что, газеты «Известия». Большую постановочную статью о положении адвоката в советском уголовном процессе, которую я имел глупость туда отправить (имел глупость, прежде всего взяться за такую тему), причем не просто отправил - отвез ее туда самолично, воспользовавшись какой-то командировкой в столицу, там приняли. Приняли неплохо и меня, несмотря на то, что тамошним газетным лордам я должен был казаться кошмарным провинциалом из-за одного хотя бы названия «Старые дороги». Вальяжного вида пожилой заведующий отделом советского строительства краем глаза пробежал текст статьи, затем для чего-то стал мне рассказывать о негодяях, которые пишут и присылают ему не такие вот статьи, а анонимные письма в отношении его жены-актрисы («А она, представляете, в тот вечер совсем не там была, а у подруги и сама мне об этом сказала!»), потом снова посмотрел на статью и даже, как мне показалось, уважительно (не анонимное письмо все же!) и заверил меня, что через два-три месяца я ее увижу на газетной полосе.
И я действительно ее там увидел, случайно на нее там наткнулся, когда уже и не ждал ее опубликования, но, читая, ничего не мог понять. Потому что начиная со второго абзаца и почти до последнего это была моя статья (статью, как и жену нельзя не узнать, даже увидев ее только со стороны левого уха), а остальные три или четыре - уже не мои… И подпись какого-то доктора юридических наук из Ставрополя…
Не знаю уж, как получился этот странный коктейль! скорее всего, огорченный своими семейными неурядицами пожилой зав. отделом что-то напутал (так мне, во всяком случае, хотелось думать), а может быть… «Известий» я после этого выписывать не перестал, но теперь разворачивая очередной номер этой газеты, уже не вспоминал о солнце, которое, по словам Гейне, выскакивало из газетных страниц времен второй французской революции…
Мечта об «Известиях», таким образом, несколько померкла, но и в «Советской Белоруссии», и в «Минской прауде» я стал теперь печататься довольно часто, а за репортаж об одном судебном процессе з маленькой минской газетенке (она издавалась для белорусов зарубежья и называлась «За возвращение на Родину») получил даже премию за лучший материал года. На эту премию - семьсот рублей, деньги по тому времени немалые - плюс еще столько же, гонорар за самое статью и купил, наконец, новый костюм и очень жалел, что этого не произошло до моей поездки в Москву. Как думалось мне, быть может, появись я там в этом прекрасном костюме, я не произвел бы на тамошних снобов такого удручающе-провинциального впечатления и они не решились бы несчастную мою статью так беспардонно перекраивать.
* * *
Неделю я провел в Москве, еще около месяца был на процессе в Гресске, где судили группу бывших полицейских из Гресской зондеркоманды, защищал там некоего Илясова, командира специально созданного для борьбы с партизанами взвода «Яхтцуг», а когда вернулся к себе в Старые Дороги, то узнал, что за это время умерла «старая пани» - так моя хозяйка называла Анелькину тетку, - сама же Анелька.опять уехала в свой Мядель, один из самых дальних районов Северо-Западной Белоруссии. Там, вспоминалось мне, дальше - Литва и, быть может, корчма на Литовской границе, там, не исключено, все еще витает дух бедного сбежавшего инока Гришки Отрепьева…
Мне было жаль Гришку и почему-то немного жаль себя, хотя никакой связи между нами я не усматривал, было немножко досадно, что эта девушка так опять от меня далеко. Незадолго перед моей поездкой в Москву мы с ней опять встретились на улице. Болтали о том и о сем, сидя на скамье в парке, и Анелька, веселая и какая-то особенно красивая в тот день, говорила, что тот «тягар», тот груз (какой груз она не уточняла), который на нее все это время давил, - его больше нет. Она «вольна, як пташка Полесся и хоробра, як войско польске!»
Рассказывала что-то о себе и своих родителях (почему-то о родителях всегда рассказывается что-то смешное) спросила, живы ли мои. И я тоже рассказал ей немного смешную и сентиментальную историю о молодом военном юристе-одессите. Он служил б Тирасполе, небольшом в то время, в начале двадцатых годов, молдавском городке, недалеко от Одессы, недавно лишь закончил (еще при белых, при Деникине) Одесский (Новороссийский) университет, ему было двадцать шесть лет, как мне сейчас, и к нему, очень, конечно, важном в этом городишке лицу, старшему военному следователю корпуса, пришла на прием нищая восемнадцатилетняя дворяночка, сбежавшая из голодного Петрограда. Она пришла, чтобы попытаться устроиться у пего секретаршей, и на ней было платье, сшитое из распоротого мешка, и веревочные туфли на деревянных стуколках…
Рассказывал и о пожилой теперь женщине, учительнице французского языка в Одессе («Очень, наверное, по ней скучаете?») - спросила Анелька. - «Скучаю, конечно». Поеме смерти мужа (он погиб в гетто) она так и не вышла замуж. Живет в полупустой своей комнате в коммунальной квартире, одинокая, плохо приспособленная к жизни и до ужаса наивная. Ни тридцать седьмой под, ни оккупация и гибель мужа, ни послеоккупационное к таким, как она, оскорбительное отношение властей - все это ровно ничему ее не научило. Она до сих пор верит во всякую чушь, если только эта чушь изречена сверху, и плакала, когда умер Сталин.
А еще я рассказал ей, по это уже в порядке курьеза, как несколько лет назад в школе, где она работает, ей поручили провести политинформацию. Она добросовестнейшим образом к пей подготовилась, перечитала все газеты и журналы в школьной библиотеке чуть ли не за год и рассказывала мне потом, как эта политинформация у нее прошла («Очень, очень хорошо прошла, деточка!») и как все были довольны. Все прямо-таки восторгались - и директор школы и завуч и парторг - - п все благодарили ее («Очень, деточка, благодарили!», только от волнения, что ли, допустила одну совсем незначительную ошибку: вместо «ВКП(б) то и дело говорил? «КВП» (касса взаимопомощи) «КВП пас призывает…» «КВП мудро нами руководит…», «КВП и лично товарищ Сталин ведут нас к светлому будущему…»
Она и сейчас, продолжал я, осталась такой же, как в те послевоенные годы. Сейчас ее больше всего волнует здоровье лидеров стран третьего мира, но и за своих, отечественных, она тоже постоянно переживает. И если соседка по кухне мадам Церковер («Мадам Церковер - простая женщина, а простые люди, они же все знают!»), если мадам Церковер ей сообщит, что у того или иного члена политбюро, к пример; па заднице выскочил чирей, или того хуже:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26