Хоть она и была женой революционера, тем не менее она с той же материнской иронией относилась к идеям мужа и его партии — да и других партий, — как и ко всем шалостям юности и зрелого возраста. Мало что могло взволновать ее Но интересовалась она всем. И равно была подготовлена к удаче, как и к неудаче. Словом, это была настоящая оптимистка.
— Не стоит портить себе кровь!.. Все уладится, было бы здоровье…
Ей нетрудно было найти общий язык с Кристофом. Им не понадобилось много слов, чтобы понять, что они — одной породы. Изредка, в то время как другие разглагольствовали и кричали, они обменивались добродушной улыбкой. Но чаще посмеивалась она одна, глядя, как Кристоф в конце концов невольно втягивался в эти споры, в которые он тотчас же вносил гораздо больше страстности, чем все остальные.
Кристоф не чувствовал обособленности и неловкости, от которой страдал Оливье. Он не пытался читать то, что происходит в душах людей. Но он пил и ел с ними, смеялся и сердился. Его не сторонились, хоть и жестоко препирались с ним. Он говорил им все напрямик. В глубине души ему трудно было бы сказать, с ними он или против них Он даже не задумывался над этим. Разумеется, если бы его заставили сделать выбор, он был бы за синдикализм, против социализма и всех доктрин, связанных с существованием государства, — этой чудовищной силы, фабрикующей чиновников, людей-машин. Его разум одобрял мощь корпоративных объединений, обоюдоострый топор которых разит одновременно и мертвую абстракцию теории социалистического государства, и бесплодный индивидуализм, эту раздробленность энергий, это распыление коллективной силы на индивидуальные слабости, — великое зло современности, за которое отчасти ответственна Французская революция.
Но натура сильнее разума. Когда Кристоф соприкасался с профессиональными союзами — этими грозными союзами слабых, — мощный его индивидуализм вставал на дыбы. Он невольно испытывал презрение к людям, которые, идя в бой, непременно должны быть скованы друг с другом; и если он допускал существование такого закона для них, то для себя он считал его неприемлемым. Добавьте к этому, что если слабые в роли притесняемых вызывают симпатию, то, становясь притеснителями, они перестают внушать это чувство. Кристоф, когда-то кричавший честным одиночкам; «Объединяйтесь!» — испытал неприятное ощущение, впервые увидев своими глазами объединение честных людей, смешанных с другими, менее честными, но поголовно преисполненными сознания своих прав, своей силы и готовыми злоупотреблять этим. Лучшие — те, которых Кристоф любил, друзья, которых он встретил в Доме, во всех его этажах, — нимало не выигрывали от своего участия в этих боевых объединениях. Они были слишком деликатны и слишком застенчивы; они побаивались: им первым суждено было быть раздавленными. К рабочему движению они относились так же, как Оливье. Сочувствие же Кристофа клонилось на сторону организующихся рабочих. Но он воспитан был в культе свободы, а ею-то меньше всего и были озабочены революционеры. Да и кто нынче думает о свободе? Кучка избранных, не имеющая на мир никакого влияния. Мрачные дни наступили для свободы. Римские папы изгоняют свет разума. Парижские папы тушат свет небесный. А «господин Увалень» — свет уличных фонарей. Всюду торжествует империализм: теократический империализм римской церкви; военный империализм своекорыстных и мистически настроенных монархий; бюрократический империализм капиталистических республик; диктаторский империализм революционных комитетов. Бедная свобода! Ты не от мира сего… Злоупотребление властью, проповедуемое и допускаемое революционерами, возмущало Кристофа и Оливье. Они не уважали желтых рабочих, которые отказывались страдать за общее дело. Но они находили отвратительным, что рабочих хотят принудить к этому силой. А между тем надо было сделать выбор. В сущности, выбирать нынче приходится не между империализмом и свободой, а между одним империализмом и другим. Оливье говорил:
— Ни тот, ни другой. Я — за угнетаемых.
Кристоф не меньше его ненавидел угнетателей. Но он шел в фарватере силы, вслед за армией возмущенных рабочих.
Он и сам этого не подозревал. Напротив, он заявлял своим собеседникам, что он не с ними.
— Пока все для вас сводится к материальным интересам, мне у вас делать нечего. В тот день, когда вы выступите во имя какой-нибудь веры, я буду в ваших рядах. А иначе, что мне делать — ведь и тут и там речь идет о брюхе? Я — художник, мой долг защищать искусство, я не имею права отдавать его на службу той или иной партии. Я знаю, за последнее время честолюбивые писатели, побуждаемые нездоровой жаждой популярности, подали нам дурной пример. Вряд ли они принесли большую пользу делу, которое защищали таким способом; но они предали искусство. Спасти светоч духа — вот в чем наша задача. Незачем впутывать его в ваши темные распри. Кто поднимет светильник, если мы его уроним? Вы же сами будете рады найти его невредимым после битвы. Надо, чтобы кочегары всегда поддерживали огонь в топке, пока на палубе корабля идет сражение. Все понять, ничего не ненавидеть! Художник — это компас, который в бурю всегда указывает на север…
Они называли его болтуном, а что касается компаса, то видно, говорили они, что он свой потерял; они позволяли себе роскошь дружески презирать его. В их глазах художник — это плут, который всегда ухитряется выбрать работу наиболее легкую и наиболее приятную.
Он отвечал им, что работает наравне с ними, даже больше, и меньше их боится работы. Ничто не было ему так противно, как Саботаж, неряшливость в работе, праздность, возведенная в принцип.
— Уж эти мне бедняки, дрожат за свою драгоценную шкуру!.. — говорил он. — Боже ты мой! Я с десятилетнего возраста работаю без устали. Это вы, вы не любите работы, вы, в сущности, — буржуа… Если бы только вы были способны разрушить старый мир! Но вы этого не можете. Вы даже не хотите этого. Нет, не хотите! Напрасно вы вопите, угрожаете, разыгрываете из себя разрушителей. У вас одна только мысль: забрать все в свои руки, улечься в еще теплую постель буржуазии. Не считая нескольких сотен бедняков-землекопов, которые, сами не зная почему, ради удовольствия или с горя, от вековой скорби, всегда готовы свернуть себе шею или свернуть ее другим, — все остальные только и думают о том, как бы удрать, сбежать при первом удобном случае в ряды буржуазии. Они делаются социалистами, журналистами, лекторами, литераторами, депутатами министрами… Ну, ну! Не слишком возмущайтесь таким-то деятелем! Чем сами-то вы лучше его? Он — предатель, говорите вы?.. Ладно. За кем же из вас теперь черед? Все вы пройдете через это. Никто из вас не устоит перед соблазном. Да и как могли бы вы устоять? Среди вас нет ни одного, кто верил бы в бессмертную душу. Вы — брюхо, говорю я вам, пустое брюхо, вы только и думаете о том, чем бы его набить.
Тут они приходили в ярость и начинали кричать все сразу. И в пылу спора случалось, что Кристоф, захваченный страстью, оказывался куда большим революционером, чем остальные. Напрасно пытался он обуздать себя: его гордыня интеллигента, его снисходительное, чисто эстетическое восприятие мира, созданного для радости духа, — все исчезало при виде несправедливости. Разве эстетичен этот мир, в котором восемь человек из десяти живут в лишениях или в нужде, в нищете физической или духовной?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
— Не стоит портить себе кровь!.. Все уладится, было бы здоровье…
Ей нетрудно было найти общий язык с Кристофом. Им не понадобилось много слов, чтобы понять, что они — одной породы. Изредка, в то время как другие разглагольствовали и кричали, они обменивались добродушной улыбкой. Но чаще посмеивалась она одна, глядя, как Кристоф в конце концов невольно втягивался в эти споры, в которые он тотчас же вносил гораздо больше страстности, чем все остальные.
Кристоф не чувствовал обособленности и неловкости, от которой страдал Оливье. Он не пытался читать то, что происходит в душах людей. Но он пил и ел с ними, смеялся и сердился. Его не сторонились, хоть и жестоко препирались с ним. Он говорил им все напрямик. В глубине души ему трудно было бы сказать, с ними он или против них Он даже не задумывался над этим. Разумеется, если бы его заставили сделать выбор, он был бы за синдикализм, против социализма и всех доктрин, связанных с существованием государства, — этой чудовищной силы, фабрикующей чиновников, людей-машин. Его разум одобрял мощь корпоративных объединений, обоюдоострый топор которых разит одновременно и мертвую абстракцию теории социалистического государства, и бесплодный индивидуализм, эту раздробленность энергий, это распыление коллективной силы на индивидуальные слабости, — великое зло современности, за которое отчасти ответственна Французская революция.
Но натура сильнее разума. Когда Кристоф соприкасался с профессиональными союзами — этими грозными союзами слабых, — мощный его индивидуализм вставал на дыбы. Он невольно испытывал презрение к людям, которые, идя в бой, непременно должны быть скованы друг с другом; и если он допускал существование такого закона для них, то для себя он считал его неприемлемым. Добавьте к этому, что если слабые в роли притесняемых вызывают симпатию, то, становясь притеснителями, они перестают внушать это чувство. Кристоф, когда-то кричавший честным одиночкам; «Объединяйтесь!» — испытал неприятное ощущение, впервые увидев своими глазами объединение честных людей, смешанных с другими, менее честными, но поголовно преисполненными сознания своих прав, своей силы и готовыми злоупотреблять этим. Лучшие — те, которых Кристоф любил, друзья, которых он встретил в Доме, во всех его этажах, — нимало не выигрывали от своего участия в этих боевых объединениях. Они были слишком деликатны и слишком застенчивы; они побаивались: им первым суждено было быть раздавленными. К рабочему движению они относились так же, как Оливье. Сочувствие же Кристофа клонилось на сторону организующихся рабочих. Но он воспитан был в культе свободы, а ею-то меньше всего и были озабочены революционеры. Да и кто нынче думает о свободе? Кучка избранных, не имеющая на мир никакого влияния. Мрачные дни наступили для свободы. Римские папы изгоняют свет разума. Парижские папы тушат свет небесный. А «господин Увалень» — свет уличных фонарей. Всюду торжествует империализм: теократический империализм римской церкви; военный империализм своекорыстных и мистически настроенных монархий; бюрократический империализм капиталистических республик; диктаторский империализм революционных комитетов. Бедная свобода! Ты не от мира сего… Злоупотребление властью, проповедуемое и допускаемое революционерами, возмущало Кристофа и Оливье. Они не уважали желтых рабочих, которые отказывались страдать за общее дело. Но они находили отвратительным, что рабочих хотят принудить к этому силой. А между тем надо было сделать выбор. В сущности, выбирать нынче приходится не между империализмом и свободой, а между одним империализмом и другим. Оливье говорил:
— Ни тот, ни другой. Я — за угнетаемых.
Кристоф не меньше его ненавидел угнетателей. Но он шел в фарватере силы, вслед за армией возмущенных рабочих.
Он и сам этого не подозревал. Напротив, он заявлял своим собеседникам, что он не с ними.
— Пока все для вас сводится к материальным интересам, мне у вас делать нечего. В тот день, когда вы выступите во имя какой-нибудь веры, я буду в ваших рядах. А иначе, что мне делать — ведь и тут и там речь идет о брюхе? Я — художник, мой долг защищать искусство, я не имею права отдавать его на службу той или иной партии. Я знаю, за последнее время честолюбивые писатели, побуждаемые нездоровой жаждой популярности, подали нам дурной пример. Вряд ли они принесли большую пользу делу, которое защищали таким способом; но они предали искусство. Спасти светоч духа — вот в чем наша задача. Незачем впутывать его в ваши темные распри. Кто поднимет светильник, если мы его уроним? Вы же сами будете рады найти его невредимым после битвы. Надо, чтобы кочегары всегда поддерживали огонь в топке, пока на палубе корабля идет сражение. Все понять, ничего не ненавидеть! Художник — это компас, который в бурю всегда указывает на север…
Они называли его болтуном, а что касается компаса, то видно, говорили они, что он свой потерял; они позволяли себе роскошь дружески презирать его. В их глазах художник — это плут, который всегда ухитряется выбрать работу наиболее легкую и наиболее приятную.
Он отвечал им, что работает наравне с ними, даже больше, и меньше их боится работы. Ничто не было ему так противно, как Саботаж, неряшливость в работе, праздность, возведенная в принцип.
— Уж эти мне бедняки, дрожат за свою драгоценную шкуру!.. — говорил он. — Боже ты мой! Я с десятилетнего возраста работаю без устали. Это вы, вы не любите работы, вы, в сущности, — буржуа… Если бы только вы были способны разрушить старый мир! Но вы этого не можете. Вы даже не хотите этого. Нет, не хотите! Напрасно вы вопите, угрожаете, разыгрываете из себя разрушителей. У вас одна только мысль: забрать все в свои руки, улечься в еще теплую постель буржуазии. Не считая нескольких сотен бедняков-землекопов, которые, сами не зная почему, ради удовольствия или с горя, от вековой скорби, всегда готовы свернуть себе шею или свернуть ее другим, — все остальные только и думают о том, как бы удрать, сбежать при первом удобном случае в ряды буржуазии. Они делаются социалистами, журналистами, лекторами, литераторами, депутатами министрами… Ну, ну! Не слишком возмущайтесь таким-то деятелем! Чем сами-то вы лучше его? Он — предатель, говорите вы?.. Ладно. За кем же из вас теперь черед? Все вы пройдете через это. Никто из вас не устоит перед соблазном. Да и как могли бы вы устоять? Среди вас нет ни одного, кто верил бы в бессмертную душу. Вы — брюхо, говорю я вам, пустое брюхо, вы только и думаете о том, чем бы его набить.
Тут они приходили в ярость и начинали кричать все сразу. И в пылу спора случалось, что Кристоф, захваченный страстью, оказывался куда большим революционером, чем остальные. Напрасно пытался он обуздать себя: его гордыня интеллигента, его снисходительное, чисто эстетическое восприятие мира, созданного для радости духа, — все исчезало при виде несправедливости. Разве эстетичен этот мир, в котором восемь человек из десяти живут в лишениях или в нужде, в нищете физической или духовной?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93