Оливье не противился.
— Милый Кристоф! — нежно сказал он. — У меня все-таки было большое счастье в жизни!
— Ну вот еще! Что за дурацкие мысли! — сказал Кристоф. — Ты так же здоров, как и я.
— Да, — подтвердил Оливье.
— Так зачем же ты мелешь чепуху?
— Не сердись, — со смущенной улыбкой оказал Оливье. — Это у меня от гриппа.
— Надо встряхнуться. Ну-ка! Подымайся!
— Не сейчас. Попозже.
Он продолжал мечтать. На следующий день он встал. Но лишь для того, чтобы помечтать, сидя у камина.
Апрель стоял мягкий и пасмурный. В теплой дымке серебристых туманов показались первые зеленые листья, невидимые птицы воспевали скрытое за облаками солнце. Оливье разматывал пряжу своих воспоминаний. Он снова видел себя ребенком, рядом с плачущей матерью, в поезде, уносящем его куда-то сквозь туманы из родного городка. Антуанетта сидела одна, в другом углу вагона. Нежные профили, тонкие пейзажи всплывали перед его взором. Прекрасные стихи возникали сами собою, укладываясь в размеренные слова и певучие ритмы. Он сидел около стола; стоило только протянуть руку, чтобы взять перо и записать эти поэтические видения. Но у него не хватало воли; он устал; он знал, что аромат этих грез испарится, лишь только он вздумает их запечатлеть. И так всегда: лучшее, что было в нем, не находило выражения; дух его был словно долина, покрытая цветами, но никто не имел туда доступа, и цветы, едва сорванные, уже увядали. Изнемогая от томления, выжили лишь некоторые из них, — несколько хрупких новелл, несколько стихотворений, от которых сладостно веяло умиранием. Это творческое бессилие было величайшим горем Оливье. Чувствовать в себе столько жизни, которую нельзя уберечь!.. Теперь он смирился. Для того чтобы цвести, цветам не нужно, чтобы их видели. Они еще прекраснее в полях, где их не срывает ничья рука. Блаженны поля в цветах, грезящие о солнце. Солнца-то ведь не было, но мечты Оливье цвели от этого лишь пышнее. Сколько историй, печальных, нежных, фантастических, рассказал он себе в эти дни! Они появлялись неизвестно откуда, скользили, как белые облака в летнем небе, рассеивались в воздухе; за ними вслед являлись другие; он был переполнен ими. Иногда небо оставалось пустынным; ослепленный сиянием, Оливье ждал того мгновенья, когда, снова развернув крылья, выплывали безмолвные ладьи его мечтаний.
По вечерам приходил маленький горбун. Оливье так полон был своими сказками, что однажды, задумчиво улыбаясь, рассказал ему одну из них. Сколько раз говорил он так, вперив глаза вдаль, а тот слушал, затаив дыханье! В конце концов Оливье забывал о присутствии ребенка… Однажды Кристоф явился в тот момент, когда Оливье дошел до середины рассказа; он был поражен его красотой и попросил Оливье начать сначала. Оливье отказался.
— Я вроде тебя, — сказал он, — я уже не помню.
— Неправда, — сказал Кристоф. — Ты — чертов француз, ты всегда знаешь, что говоришь и делаешь; ведь ты никогда ничего не забываешь.
— Увы! — вздохнул Оливье.
— Начинай сначала.
— Это меня утомляет. Да и к чему?
Кристоф рассердился.
— Это нехорошо, — сказал он. — Какой же тогда толк в твоей мысли? Ты бросаешь то, что имеешь. Это теряется навсегда.
— Ничто не теряется, — возразил Оливье.
Маленький горбун вышел из оцепенения, в котором он пребывал в течение рассказа Оливье, — он сидел, повернувшись к окну, с затуманенными глазами, нахмурившись, и нельзя было угадать, о чем он думает. Вдруг он встал и промолвил:
— Завтра будет хорошая погода.
— Бьюсь об заклад, — сказал Кристоф, — что он даже не слушал.
— Завтра Первое мая, — продолжал Эмманюэль, и его угрюмое лицо озарилось.
— Это уже твоя сказка, — слазал Оливье. — Ты расскажешь мне ее завтра.
— Все это ерунда! — сказал Кристоф.
На следующий день Кристоф зашел за Оливье, чтобы вместе погулять по Парижу Оливье поправился, но все еще чувствовал необычайную усталость; ему не хотелось выходить; у него был какой-то смутный страх, он не любил смешиваться с толпой. Сердцем и умом он был мужествен, но плотью немощен. Он боялся толкотни, драки, грубостей: он слишком хорошо знал, что обречен быть их жертвой, ибо не умел и не желал защищаться; ведь он так же боялся причинять страдания, как боялся испытывать их сам. Болезненные люди сильнее других чувствуют отвращение к физическим страданиям потому, что лучше знают их, и потому, что воображение представляет им их живее и ярче. Оливье краснел за трусость своего тела, противоречившую его стоической воле, и силился преодолеть ее. Но а это утро всякое соприкосновение с людьми было ему тягостно, ему хотелось пробыть весь день дома. Кристоф уговаривал его, подтрунивал, настойчиво убеждал выйти и вырваться наконец из своего оцепенения: ведь он в течение десяти дней не дышал воздухом. Оливье делал вид, что не слышит. Кристоф сказал:
— Отлично, я пойду один. Пойду смотреть на их Первое мая. Если не вернусь к вечеру, знай. Что меня засадили.
Он ушел. На лестнице Оливье нагнал его. Ему не хотелось отпускать Кристофа одного.
На улицах народу было мало. Попадались молоденькие работницы, украшенные ландышами; с праздным видом разгуливали принаряженные рабочие На углах улиц, подле станции метрополитена, держались кучками переодетые полицейские. Ворота Люксембургского сада были заперты. Погода по-прежнему стояла пасмурная и теплая. Так давно уже не видно было солнца!.. Друзья шли под руку. Говорили они мало; они очень любили друг друга. Любое слово вызывало в обоих сокровенные видения минувших дней. Подле какой-то мэрии они остановились, чтобы взглянуть на барометр, который начал подниматься.
— Завтра, — сказал Оливье, — я увижу солнце.
Они были совсем близко от дома Сесили. Решили было зайти, чтобы поцеловать ребенка.
— Нет, зайдем на обратном пути.
По ту сторону реки навстречу им стало попадаться уже больше народу. Мирно гуляющие люди в праздничных одеждах и с праздничными лицами, зеваки с детьми, слоняющиеся по улицам рабочие. У двух или трех в петлице алел красный шиповник; вид у них был безобидный; они были революционерами или старались ими казаться; жизнерадостные по натуре, они довольствовались малейшим поводом к счастью: хорошая будет в этот день погода или просто сносная, они были за нее благодарны, сами толком не зная, кому именно, — всему окружающему. Они шли не торопясь, сияющие, любуясь распускающимися на деревьях почками, красивыми нарядами проходящих мимо девочек, и говорили с гордостью:
— Только в Париже можно увидеть таких нарядных детей…
Кристоф подтрунивал над пресловутым, всеми ожидаемым выступлением… Славные ребята!.. Он любил их и вместе с тем слегка презирал.
По мере того как они продвигались вперед, толпа все густела. Подозрительные бледные лица, какие-то непотребные рожи проскользнули в поток толпы, выжидая своего часа и подстерегая добычу. Тина была взбаламучена. С каждым шагом река делалась все мутнее. Теперь она уже текла совсем темная. Словно пузырьки воздуха, поднявшиеся со дна на жирную поверхность, голоса людей, окликавших друг друга, свистки, крики уличных торговцев, прорезывавших глухой гул толпы и дававших тем самым возможность измерить толщу ее слоев… В конце улицы, подле ресторанчика Орели, стоял шум, точно у плотины. Толпа разбивалась о кордон полиции и войск.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
— Милый Кристоф! — нежно сказал он. — У меня все-таки было большое счастье в жизни!
— Ну вот еще! Что за дурацкие мысли! — сказал Кристоф. — Ты так же здоров, как и я.
— Да, — подтвердил Оливье.
— Так зачем же ты мелешь чепуху?
— Не сердись, — со смущенной улыбкой оказал Оливье. — Это у меня от гриппа.
— Надо встряхнуться. Ну-ка! Подымайся!
— Не сейчас. Попозже.
Он продолжал мечтать. На следующий день он встал. Но лишь для того, чтобы помечтать, сидя у камина.
Апрель стоял мягкий и пасмурный. В теплой дымке серебристых туманов показались первые зеленые листья, невидимые птицы воспевали скрытое за облаками солнце. Оливье разматывал пряжу своих воспоминаний. Он снова видел себя ребенком, рядом с плачущей матерью, в поезде, уносящем его куда-то сквозь туманы из родного городка. Антуанетта сидела одна, в другом углу вагона. Нежные профили, тонкие пейзажи всплывали перед его взором. Прекрасные стихи возникали сами собою, укладываясь в размеренные слова и певучие ритмы. Он сидел около стола; стоило только протянуть руку, чтобы взять перо и записать эти поэтические видения. Но у него не хватало воли; он устал; он знал, что аромат этих грез испарится, лишь только он вздумает их запечатлеть. И так всегда: лучшее, что было в нем, не находило выражения; дух его был словно долина, покрытая цветами, но никто не имел туда доступа, и цветы, едва сорванные, уже увядали. Изнемогая от томления, выжили лишь некоторые из них, — несколько хрупких новелл, несколько стихотворений, от которых сладостно веяло умиранием. Это творческое бессилие было величайшим горем Оливье. Чувствовать в себе столько жизни, которую нельзя уберечь!.. Теперь он смирился. Для того чтобы цвести, цветам не нужно, чтобы их видели. Они еще прекраснее в полях, где их не срывает ничья рука. Блаженны поля в цветах, грезящие о солнце. Солнца-то ведь не было, но мечты Оливье цвели от этого лишь пышнее. Сколько историй, печальных, нежных, фантастических, рассказал он себе в эти дни! Они появлялись неизвестно откуда, скользили, как белые облака в летнем небе, рассеивались в воздухе; за ними вслед являлись другие; он был переполнен ими. Иногда небо оставалось пустынным; ослепленный сиянием, Оливье ждал того мгновенья, когда, снова развернув крылья, выплывали безмолвные ладьи его мечтаний.
По вечерам приходил маленький горбун. Оливье так полон был своими сказками, что однажды, задумчиво улыбаясь, рассказал ему одну из них. Сколько раз говорил он так, вперив глаза вдаль, а тот слушал, затаив дыханье! В конце концов Оливье забывал о присутствии ребенка… Однажды Кристоф явился в тот момент, когда Оливье дошел до середины рассказа; он был поражен его красотой и попросил Оливье начать сначала. Оливье отказался.
— Я вроде тебя, — сказал он, — я уже не помню.
— Неправда, — сказал Кристоф. — Ты — чертов француз, ты всегда знаешь, что говоришь и делаешь; ведь ты никогда ничего не забываешь.
— Увы! — вздохнул Оливье.
— Начинай сначала.
— Это меня утомляет. Да и к чему?
Кристоф рассердился.
— Это нехорошо, — сказал он. — Какой же тогда толк в твоей мысли? Ты бросаешь то, что имеешь. Это теряется навсегда.
— Ничто не теряется, — возразил Оливье.
Маленький горбун вышел из оцепенения, в котором он пребывал в течение рассказа Оливье, — он сидел, повернувшись к окну, с затуманенными глазами, нахмурившись, и нельзя было угадать, о чем он думает. Вдруг он встал и промолвил:
— Завтра будет хорошая погода.
— Бьюсь об заклад, — сказал Кристоф, — что он даже не слушал.
— Завтра Первое мая, — продолжал Эмманюэль, и его угрюмое лицо озарилось.
— Это уже твоя сказка, — слазал Оливье. — Ты расскажешь мне ее завтра.
— Все это ерунда! — сказал Кристоф.
На следующий день Кристоф зашел за Оливье, чтобы вместе погулять по Парижу Оливье поправился, но все еще чувствовал необычайную усталость; ему не хотелось выходить; у него был какой-то смутный страх, он не любил смешиваться с толпой. Сердцем и умом он был мужествен, но плотью немощен. Он боялся толкотни, драки, грубостей: он слишком хорошо знал, что обречен быть их жертвой, ибо не умел и не желал защищаться; ведь он так же боялся причинять страдания, как боялся испытывать их сам. Болезненные люди сильнее других чувствуют отвращение к физическим страданиям потому, что лучше знают их, и потому, что воображение представляет им их живее и ярче. Оливье краснел за трусость своего тела, противоречившую его стоической воле, и силился преодолеть ее. Но а это утро всякое соприкосновение с людьми было ему тягостно, ему хотелось пробыть весь день дома. Кристоф уговаривал его, подтрунивал, настойчиво убеждал выйти и вырваться наконец из своего оцепенения: ведь он в течение десяти дней не дышал воздухом. Оливье делал вид, что не слышит. Кристоф сказал:
— Отлично, я пойду один. Пойду смотреть на их Первое мая. Если не вернусь к вечеру, знай. Что меня засадили.
Он ушел. На лестнице Оливье нагнал его. Ему не хотелось отпускать Кристофа одного.
На улицах народу было мало. Попадались молоденькие работницы, украшенные ландышами; с праздным видом разгуливали принаряженные рабочие На углах улиц, подле станции метрополитена, держались кучками переодетые полицейские. Ворота Люксембургского сада были заперты. Погода по-прежнему стояла пасмурная и теплая. Так давно уже не видно было солнца!.. Друзья шли под руку. Говорили они мало; они очень любили друг друга. Любое слово вызывало в обоих сокровенные видения минувших дней. Подле какой-то мэрии они остановились, чтобы взглянуть на барометр, который начал подниматься.
— Завтра, — сказал Оливье, — я увижу солнце.
Они были совсем близко от дома Сесили. Решили было зайти, чтобы поцеловать ребенка.
— Нет, зайдем на обратном пути.
По ту сторону реки навстречу им стало попадаться уже больше народу. Мирно гуляющие люди в праздничных одеждах и с праздничными лицами, зеваки с детьми, слоняющиеся по улицам рабочие. У двух или трех в петлице алел красный шиповник; вид у них был безобидный; они были революционерами или старались ими казаться; жизнерадостные по натуре, они довольствовались малейшим поводом к счастью: хорошая будет в этот день погода или просто сносная, они были за нее благодарны, сами толком не зная, кому именно, — всему окружающему. Они шли не торопясь, сияющие, любуясь распускающимися на деревьях почками, красивыми нарядами проходящих мимо девочек, и говорили с гордостью:
— Только в Париже можно увидеть таких нарядных детей…
Кристоф подтрунивал над пресловутым, всеми ожидаемым выступлением… Славные ребята!.. Он любил их и вместе с тем слегка презирал.
По мере того как они продвигались вперед, толпа все густела. Подозрительные бледные лица, какие-то непотребные рожи проскользнули в поток толпы, выжидая своего часа и подстерегая добычу. Тина была взбаламучена. С каждым шагом река делалась все мутнее. Теперь она уже текла совсем темная. Словно пузырьки воздуха, поднявшиеся со дна на жирную поверхность, голоса людей, окликавших друг друга, свистки, крики уличных торговцев, прорезывавших глухой гул толпы и дававших тем самым возможность измерить толщу ее слоев… В конце улицы, подле ресторанчика Орели, стоял шум, точно у плотины. Толпа разбивалась о кордон полиции и войск.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93