Он поставил три мои пьесы, в том числе и «Якорную площадь», со стихами, посвященными Гране Кожиковой. Как это бывает, в театре не все шло гладко. Болели актеры, премьеры откладывались, декорации не были готовы, пьесу не разрешали… Каждый раз, лично или по телефону предупреждая меня о новых осложнениях, мой Додик Тункель начинал свое сообщение словами: «Мальчик, неприятность!»
Потом все обычно оканчивалось благополучно. Спектакль получался, его выпускали, нас похваливали или поругивали. Но дело выходило. Только однажды слова его не окончились благополучно.
Дружбе нашей исполнился сорок один год. Додик жил у меня на даче. Говорили о театре, конечно, о театре! О новой пьесе. Гуляли. Вспоминали… Ему было уже за шестьдесят. Мне – пятьдесят восемь… Утром он почувствовал себя плохо.
– Мальчик, – сказал он, – неприятность! Болит сердце. Вези меня, мальчик, в Москву…
Через три дня его не стало.
Но он остался со мною. Осталась его доброта, его честное отношение к театру. Его строгость к себе и к другим. Его самоотверженность. И убежденность, что такого друга у меня уж больше никогда не будет.
Да, так вот тогда, зимой двадцать пятого года, во время спектакля, он впервые сказал мне:
– Мальчик, неприятность!
Вынул из кармана театральный журнал, который украл в красном уголке.
Там была напечатана гневная статья «нашего специального корреспондента» о моем отце. Было написано, что новый хормейстер разогнал старый хор и набрал неучей. Что он криклив, груб, требователен и вдобавок еще принуждает к сожительству хористок.
Я взял журнал. А второй экземпляр украл Виктор Гусев. Больше в театре журналов не было. Кроме нас, никто не успел прочесть. Мы казнили журнал в унитазе. И больше о статье не говорили.
Я уехал ночевать к четвероюродному брату на Гончарную набережную. Из часовой мастерской меня выселили. Альбом с артистами я потерял.
Четвероюродному брату я тоже ничего не сказал о статье. Я не верил ни одному слову. Отца я знал, и знал, что все написанное неправда. Он действительно очень требователен и должен был омолодить хор, состоявший из старых, еле двигавшихся обезьян. Очевидно, это дело их рук. Что касается принуждения хористок к сожительству, это было уж совсем невероятно. Отец был видным и красивым мужчиной, он всегда имел большой успех у женщин. Принуждать к сожительству хористок ему было совсем ни к чему.
Ужасно не хотелось идти в театр. Я думал, что все прочитали статью и будут надо мной смеяться или, еще того хуже, жалеть меня. Но все-таки пошел. Особенно не хотелось встречаться с пиротехником. Он был такого высокого мнения о моем отце!
Но, судя по всему, статью никто не прочитал. На меня, как всегда, не обращали никакого внимания.
Вечером Граня Кожикова устраивала у себя вечеринку. И пригласила меня.
Я пошел и веселил там всех, делая вид, что хочу украсть вещи хозяев: лампу, графин, швейную машинку.
Потом я сильно всем надоел, и на меня стали кричать и отнимать вещи. Тогда я напился, а папа Грани вывел меня во двор, толкнул, и я полетел в сугроб. Немного полежал, пришел в себя и вернулся в дом. Граня тоже напилась, и ей было плохо. Я держал ее голову и читал ей любовные стихи. А Виктор Гусев сочинял на всех неприличные эпиграммы, и его побили. Потом вышла в газетных папильотках Гранина мама и попросила нас удалиться. Мы и удалились.
По Каляевской улице меня, пьяного, вел под руку Додик Тункель, а я во все горло орал песню, которая начиналась словами «Мальчик, неприятность»…
В комсомольской ячейке разбирался вопрос о бытовом разложении некоторых юниоров. Я тоже фигурировал. Нас строго предупредили, что в случае повторения…
В стенгазете Виктор Гусев напечатал, сильно пригладив их конечно, свои эпиграммы на участников вечеринки. А там же была нарисована на меня карикатура. Я в костюме жандарма из спектакля «Барометр показывает бурю» стреляю в народ. И нос мой забинтован. А внизу гусевские стихи:
Стоит фигура, как вопрос,
Чело печально хмуря.
И этот знаменитый нос
Показывает бурю.
Ходил я по театру как побитая собака. На Гончарную набережную к четвероюродному брату и утром оттуда в театр шествовал пешком, не было денег на трамвай. А зима была холодная, снежная.
Все чаще вспоминал я мольбы отца не бросаться в театр, забыть о нем. Казалась бессмысленной вся моя деятельность в Театре Революции. К чему это приведет?
Стать актером мало-мальски приличным не было никаких надежд. Не ходить мне во фраке и цилиндре по вещественному оформлению Шестакова и не кричать: «Бульмеринг! Мой Бульмеринг-сити! Горит как факел!» И не изображать Семена Рака. Или селькора, которого убивает кулак. Или кулака, который убивает селькора. Или комсомольца, строящего новый Криворыльск. Не дадут мне этой роли. И никакой роли мне не дадут. Потому что у меня ни внешности, ни голоса, ни таланта. И такая большая конкуренция.
Буду я в «Акулине Петровне» вносить и уносить ширмы. Вот и вся моя должность.
Пришло письмо от мамы. Она ни словом не упоминает о статье в журнале. Пишет, что отец немного болен. Просит приехать к нему в Одессу. Но она сейчас не может, гастролирует с труппой. Выучила несколько партий на украинском языке.
Я пошел к Александру Яковлевичу Альтшуллеру. Просил поговорить об отце в Большом. Он обещал, но сказал, что надежд мало, все вакансии заполнены.
Как-то на одном из спектаклей Граня объявила, что выходит замуж. Четвероюродный брат попросил освободить угол, он меняется комнатами и уезжает с Гончарной набережной. Часовщик меня обратно не пускал, да и мастерская его из-за налогов и многочисленных жалоб клиентов закрывается. В ложах ночевать не разрешалось. Я спал где придется, каждую ночь на новом месте: у Гусева, у двоюродного дяди, у приятельницы двоюродного дяди, в Марьиной Роще, в Петровском парке… Уж и не помню, где ночевал.
Помню только, что сам себе поручил играть роль Гамлета. И играл ее. Где бы ни находился, я играл эту роль. Поклялся отомстить за поруганную честь отца. Бродя по Москве, охваченной нэповским веселием, мимо витрин, богато убранных всякой недоступной мне снедью, мимо лихачей на пролетках с дутыми шинами, я декламировал: «Кто снес бы бич, и посмеянье века, обиды гордого, забытую любовь…»
Правда, было не совсем ясно, кому именно я должен отомстить за отца.
Настала генеральная репетиция «Акулины Петровны». Мои товарищи играли роли, большие, маленькие, а я выносил ширмы. Я решил отомстить Максу Терешковичу. Взял у парикмахера большую привязную черную бороду, нацепил и в синем комбинезоне вышел на сцену.
В зале сидела публика. Увидев такого странного рабочего сцены, публика засмеялась. Терешкович остановил репетицию и диким голосом закричал:
– Уберите со сцены этого хулигана!
Публика опять засмеялась.
Я хотел ударить Терешковича. Но меня вытолкнули за кулисы, сорвали бороду и синий комбинезон. И я ушел из театра.
Была уже весна. На Тверском бульваре продавали мимозы. Я бродил по бульварам. Дошел до белого храма Христа Спасителя.
Неделю не являлся в театр.
Потом пришел и подал заявление об уходе.
Граня и ее муж Муля отговаривали меня. Советовали попросить извинения у Терешковича и у дирекции. Но я не попросил.
А Виктор Гусев, который тяжело переживал мои неудачи, меня не отговаривал. Он тоже подал заявление об уходе из театра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Потом все обычно оканчивалось благополучно. Спектакль получался, его выпускали, нас похваливали или поругивали. Но дело выходило. Только однажды слова его не окончились благополучно.
Дружбе нашей исполнился сорок один год. Додик жил у меня на даче. Говорили о театре, конечно, о театре! О новой пьесе. Гуляли. Вспоминали… Ему было уже за шестьдесят. Мне – пятьдесят восемь… Утром он почувствовал себя плохо.
– Мальчик, – сказал он, – неприятность! Болит сердце. Вези меня, мальчик, в Москву…
Через три дня его не стало.
Но он остался со мною. Осталась его доброта, его честное отношение к театру. Его строгость к себе и к другим. Его самоотверженность. И убежденность, что такого друга у меня уж больше никогда не будет.
Да, так вот тогда, зимой двадцать пятого года, во время спектакля, он впервые сказал мне:
– Мальчик, неприятность!
Вынул из кармана театральный журнал, который украл в красном уголке.
Там была напечатана гневная статья «нашего специального корреспондента» о моем отце. Было написано, что новый хормейстер разогнал старый хор и набрал неучей. Что он криклив, груб, требователен и вдобавок еще принуждает к сожительству хористок.
Я взял журнал. А второй экземпляр украл Виктор Гусев. Больше в театре журналов не было. Кроме нас, никто не успел прочесть. Мы казнили журнал в унитазе. И больше о статье не говорили.
Я уехал ночевать к четвероюродному брату на Гончарную набережную. Из часовой мастерской меня выселили. Альбом с артистами я потерял.
Четвероюродному брату я тоже ничего не сказал о статье. Я не верил ни одному слову. Отца я знал, и знал, что все написанное неправда. Он действительно очень требователен и должен был омолодить хор, состоявший из старых, еле двигавшихся обезьян. Очевидно, это дело их рук. Что касается принуждения хористок к сожительству, это было уж совсем невероятно. Отец был видным и красивым мужчиной, он всегда имел большой успех у женщин. Принуждать к сожительству хористок ему было совсем ни к чему.
Ужасно не хотелось идти в театр. Я думал, что все прочитали статью и будут надо мной смеяться или, еще того хуже, жалеть меня. Но все-таки пошел. Особенно не хотелось встречаться с пиротехником. Он был такого высокого мнения о моем отце!
Но, судя по всему, статью никто не прочитал. На меня, как всегда, не обращали никакого внимания.
Вечером Граня Кожикова устраивала у себя вечеринку. И пригласила меня.
Я пошел и веселил там всех, делая вид, что хочу украсть вещи хозяев: лампу, графин, швейную машинку.
Потом я сильно всем надоел, и на меня стали кричать и отнимать вещи. Тогда я напился, а папа Грани вывел меня во двор, толкнул, и я полетел в сугроб. Немного полежал, пришел в себя и вернулся в дом. Граня тоже напилась, и ей было плохо. Я держал ее голову и читал ей любовные стихи. А Виктор Гусев сочинял на всех неприличные эпиграммы, и его побили. Потом вышла в газетных папильотках Гранина мама и попросила нас удалиться. Мы и удалились.
По Каляевской улице меня, пьяного, вел под руку Додик Тункель, а я во все горло орал песню, которая начиналась словами «Мальчик, неприятность»…
В комсомольской ячейке разбирался вопрос о бытовом разложении некоторых юниоров. Я тоже фигурировал. Нас строго предупредили, что в случае повторения…
В стенгазете Виктор Гусев напечатал, сильно пригладив их конечно, свои эпиграммы на участников вечеринки. А там же была нарисована на меня карикатура. Я в костюме жандарма из спектакля «Барометр показывает бурю» стреляю в народ. И нос мой забинтован. А внизу гусевские стихи:
Стоит фигура, как вопрос,
Чело печально хмуря.
И этот знаменитый нос
Показывает бурю.
Ходил я по театру как побитая собака. На Гончарную набережную к четвероюродному брату и утром оттуда в театр шествовал пешком, не было денег на трамвай. А зима была холодная, снежная.
Все чаще вспоминал я мольбы отца не бросаться в театр, забыть о нем. Казалась бессмысленной вся моя деятельность в Театре Революции. К чему это приведет?
Стать актером мало-мальски приличным не было никаких надежд. Не ходить мне во фраке и цилиндре по вещественному оформлению Шестакова и не кричать: «Бульмеринг! Мой Бульмеринг-сити! Горит как факел!» И не изображать Семена Рака. Или селькора, которого убивает кулак. Или кулака, который убивает селькора. Или комсомольца, строящего новый Криворыльск. Не дадут мне этой роли. И никакой роли мне не дадут. Потому что у меня ни внешности, ни голоса, ни таланта. И такая большая конкуренция.
Буду я в «Акулине Петровне» вносить и уносить ширмы. Вот и вся моя должность.
Пришло письмо от мамы. Она ни словом не упоминает о статье в журнале. Пишет, что отец немного болен. Просит приехать к нему в Одессу. Но она сейчас не может, гастролирует с труппой. Выучила несколько партий на украинском языке.
Я пошел к Александру Яковлевичу Альтшуллеру. Просил поговорить об отце в Большом. Он обещал, но сказал, что надежд мало, все вакансии заполнены.
Как-то на одном из спектаклей Граня объявила, что выходит замуж. Четвероюродный брат попросил освободить угол, он меняется комнатами и уезжает с Гончарной набережной. Часовщик меня обратно не пускал, да и мастерская его из-за налогов и многочисленных жалоб клиентов закрывается. В ложах ночевать не разрешалось. Я спал где придется, каждую ночь на новом месте: у Гусева, у двоюродного дяди, у приятельницы двоюродного дяди, в Марьиной Роще, в Петровском парке… Уж и не помню, где ночевал.
Помню только, что сам себе поручил играть роль Гамлета. И играл ее. Где бы ни находился, я играл эту роль. Поклялся отомстить за поруганную честь отца. Бродя по Москве, охваченной нэповским веселием, мимо витрин, богато убранных всякой недоступной мне снедью, мимо лихачей на пролетках с дутыми шинами, я декламировал: «Кто снес бы бич, и посмеянье века, обиды гордого, забытую любовь…»
Правда, было не совсем ясно, кому именно я должен отомстить за отца.
Настала генеральная репетиция «Акулины Петровны». Мои товарищи играли роли, большие, маленькие, а я выносил ширмы. Я решил отомстить Максу Терешковичу. Взял у парикмахера большую привязную черную бороду, нацепил и в синем комбинезоне вышел на сцену.
В зале сидела публика. Увидев такого странного рабочего сцены, публика засмеялась. Терешкович остановил репетицию и диким голосом закричал:
– Уберите со сцены этого хулигана!
Публика опять засмеялась.
Я хотел ударить Терешковича. Но меня вытолкнули за кулисы, сорвали бороду и синий комбинезон. И я ушел из театра.
Была уже весна. На Тверском бульваре продавали мимозы. Я бродил по бульварам. Дошел до белого храма Христа Спасителя.
Неделю не являлся в театр.
Потом пришел и подал заявление об уходе.
Граня и ее муж Муля отговаривали меня. Советовали попросить извинения у Терешковича и у дирекции. Но я не попросил.
А Виктор Гусев, который тяжело переживал мои неудачи, меня не отговаривал. Он тоже подал заявление об уходе из театра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56