Как писали о нем в статьях, последний трагик русского театра. При чем же здесь веселье? Он исторгал слезы и вызывал сострадание у зрителей. Его трагическим образам сочувствовали. Над судьбой его героев содрогались. Почему же «веселия глас»?
…Мы познакомились на Сретенке в двадцать девятом году, когда я принес в студию Завадского пьесу «Идут слоны».
Один из персонажей (его играл О. Абдулов) говорил, что остановить наступление нового времени на старый городок – все равно что пытаться остановить стадо слонов, когда оно неудержимо рвется к водопою.
Канувший безвозвратно в Лету один из начальников искусства забраковал название «Идут слоны» (под этим названием пьеса шла в Ленинграде), и мы назвали ее «Нырятин». Руководителем постановки был руководитель студии Ю. Завадский, режиссерами Н. Мордвинов и В. Балюнас.
Пьесу мою то начинали репетировать, то бросали, то опять начинали.
Студийцы жили плохо, бедно. Но все были молоды, энтузиасты. Сами убирали помещение, мыли полы, строили декорации. Исполняли и технические работы. Мордвинов был старшим электротехником. Налаживал прожекторы, освещал сцену. Неожиданно сыграл в инсценировке лавреневского «Рассказа о простой вещи».
Его контрразведчик Соболевский был красив, белозуб, импозантен. Он был сатаной: хитрым, безжалостным, лицемерным. Он был предтечей гитлеровских садистов…
Восхищенный игрой Мордвинова, друг Завадского, режиссер театра-студии Вахтангова и поэт Павел Антокольский, придя на спектакль, воскликнул: «Какой темперамент! Не грешно ли его назначать на роли злодеев? Ведь он же герой! Герой-любовник! Самое недостающее амплуа на театре!…»
…Заканчивалось строительство нового здания в Головиной переулке – подвал под большим домом. Из сберкассы нас (я говорю «нас», потому что тоже считался студийцем и был заведующим литературной частью) выселили. Иногда репетиции происходили на квартире у Марецкой, там, где некогда начинала Вахтанговская студия, а нынче жила Вера Петровна с сестрой и с маленьким сыном Женей (ныне режиссер Театра Моссовета).
Для того чтоб заработать хоть немного денег для переезда в новое помещение, студия поехала на гастроли в Ижевск. Повезли «Пробу» Колосова и Герасимовой, «Простую вещь» и «Любовью не шутят» Мюссе. Там, во время гастрольной поездки, репетировали. Мордвинов работал с Марецкой и Лебедевым. Иосиф Туманов привез письмо: Мордвинов просил посмотреть какую-то сцену по тексту, стеснялся того, что он стал режиссером, извинялся, что редко пишет. Разбирая старые рукописи, я нашел его письмо.
«Репетирую. Редко, но как будто с результатом. Боюсь говорить определенно, скользкое это дело и во многом не от меня зависит, но по намекам, как будто, нечто занятное – разболтался – перегибаю, не выгодно это. Не по-взрослому заниматься голубыми надеждами, не достойно „режиссера“… Шутки в бок. Слушай, Исидор, посмотри, пожалуйста, встречу Паразита со Степкой у Игоря в 5-й сцене. Что-то очень скоропалительно и в одно, у тебя-то нет, но вот Жорж (Лебедев) нуждается в более резкой, вернее, контрастной смене кусков. Не очень-то у него здесь выходит, хотя, может быть, на месте лучше договоримся…»
В письме этом удивительное сочетание серьезности, всегдашней мордвиновской серьезности, профессионального отношения к искусству и, одновременно, какой-то застенчивости, боязни показаться хвастуном, нескромным… Эти качества так у него и остались, сопровождали его всю жизнь. Представьте себе сегодня молодого режиссера, но уже известного Москве актера, пишущего двадцатидвухлетнему автору. Нет, наверно, этот не станет извиняться за вторжение в авторский замысел, не будет так деликатен. Он будет требовать, указывать, предписывать, грозить.
Когда пьеса проваливается, почти всегда (заметьте: «почти») всегда виноват автор. Когда имеет успех, «виноваты» все: актеры, режиссер, художник, композитор. В данном случае в неуспехе был виноват исключительно автор. Замахнувшись на большую, огромную по теме пьесу – маленький захолустный городок превращается в течение нескольких лет в столицу, во вторую Москву, – автор написал ряд не связанных между собою эпизодов. Хам были и смешные и трогательные сценки, а в общем нечто длинное и малоубедительное.
Завадский, выйдя в фойе после второго акта, услышал, как одна старушка говорила другой:
– Ну прямо никуда картинки, прямо никуда!
А на премьере – открывалось новое помещение на Сретенке, в Большом Головиной переулке, – присутствовали Мейерхольд с Зинаидой Райх (один из комсомольцев, как на грех, кричал, подбадривая своих товарищей: «Нe будьте, ребята, есенинскими вдовами!» – дескать, не падайте духом).
Москвин разрезал ленточку на сцене перед началом спектакля. И начался провал.
Нет, Мордвинов ни как актер (а играл он комсомольца Игоря, и играл очень хорошо), ни как режиссер не был повинен в провале.
Дружба наша не прекращалась, всегда радостно встречал он меня и напоминал, что я пред ним в долгу.
Театр Моссовета, куда перед войной вошли Завадский, Мордвинов, Плятт, Марецкая, принял к постановке после войны две мои пьесы. Обе пьесы не пошли, но обе были поставлены в других театрах впоследствии. Так уж вышло.
Но в двух этих непошедших пьесах Мордвинов должен был играть. И даже репетировал. В «Тумане над заливом» роль морского летчика Егорушкина и в «Караване» роль адмирала Щербака. Мы говорили о героях. Я написал несколько реплик, поясняющих биографии персонажей, их «допьесную жизнь».
– Ну ладно, – говорил он мне, – твой Щербак в пьесе уже адмирал, командующий флотом. А мне хочется, чтоб он в сцене с сыном вдруг сбросил с себя адмиральский мундир и поговорил. О Волге, о плесе, о барках. О любви… Ты понял? Идет война, гибнут люди… А тут такая щемящая пота – воспоминания о юности, о волжских просторах. Я ведь там вырос…
Когда он получил роль Щербака, вернее, сам попросил ее, после того как режиссер Шапс прочитал ему пьесу, он от руки переписал всю роль в тетрадочку. Так он всегда делал – переписывал роли рукой в тетрадочку. А на полях множество знаков, восклицаний, вопросов, подчеркиваний. Он, в ту пору уже прославленный артист, знаменитый Арбенин и Отелло, сидел дома и переписывал роль. Звонил телефон. Приглашали сниматься в кино, выступать в концертах. Он не подходил к телефону и писал…
У меня есть письма его, поздравительные с Новым годом, с другими праздниками. Писал он мелким, трудно разбираемым почерком. Боялся употреблять общеизвестные фразы, стертые, стандартные. Искал собственное слово…
Так он работал над всеми своими ролями. Внимательно, скрупулезно, пробуя, отказываясь, опять пробуя. Его Отелло отличался от всех других мавров на всех сценах мира. Он был резок, груб, воинствен, юн, нежен, растерян. Он, привыкший командовать и повелевать, превращался в ребенка, тихого, наивного, шаловливого. И он был страшен, он был оскорблен, он был убийцей. Он был безумен, когда убивал любимую. Он был раздавлен, когда узнавал о ее невиновности. Он был холоден и решителен, когда убивал сам себя. Он был олицетворением справедливости, цельности, бескомпромиссности.
Были люди, которые смотрели его в Отелло по много десятков раз. И каждый раз удивлялись богатству его эмоций, разнообразию его выразительных средств, голосу, движениям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
…Мы познакомились на Сретенке в двадцать девятом году, когда я принес в студию Завадского пьесу «Идут слоны».
Один из персонажей (его играл О. Абдулов) говорил, что остановить наступление нового времени на старый городок – все равно что пытаться остановить стадо слонов, когда оно неудержимо рвется к водопою.
Канувший безвозвратно в Лету один из начальников искусства забраковал название «Идут слоны» (под этим названием пьеса шла в Ленинграде), и мы назвали ее «Нырятин». Руководителем постановки был руководитель студии Ю. Завадский, режиссерами Н. Мордвинов и В. Балюнас.
Пьесу мою то начинали репетировать, то бросали, то опять начинали.
Студийцы жили плохо, бедно. Но все были молоды, энтузиасты. Сами убирали помещение, мыли полы, строили декорации. Исполняли и технические работы. Мордвинов был старшим электротехником. Налаживал прожекторы, освещал сцену. Неожиданно сыграл в инсценировке лавреневского «Рассказа о простой вещи».
Его контрразведчик Соболевский был красив, белозуб, импозантен. Он был сатаной: хитрым, безжалостным, лицемерным. Он был предтечей гитлеровских садистов…
Восхищенный игрой Мордвинова, друг Завадского, режиссер театра-студии Вахтангова и поэт Павел Антокольский, придя на спектакль, воскликнул: «Какой темперамент! Не грешно ли его назначать на роли злодеев? Ведь он же герой! Герой-любовник! Самое недостающее амплуа на театре!…»
…Заканчивалось строительство нового здания в Головиной переулке – подвал под большим домом. Из сберкассы нас (я говорю «нас», потому что тоже считался студийцем и был заведующим литературной частью) выселили. Иногда репетиции происходили на квартире у Марецкой, там, где некогда начинала Вахтанговская студия, а нынче жила Вера Петровна с сестрой и с маленьким сыном Женей (ныне режиссер Театра Моссовета).
Для того чтоб заработать хоть немного денег для переезда в новое помещение, студия поехала на гастроли в Ижевск. Повезли «Пробу» Колосова и Герасимовой, «Простую вещь» и «Любовью не шутят» Мюссе. Там, во время гастрольной поездки, репетировали. Мордвинов работал с Марецкой и Лебедевым. Иосиф Туманов привез письмо: Мордвинов просил посмотреть какую-то сцену по тексту, стеснялся того, что он стал режиссером, извинялся, что редко пишет. Разбирая старые рукописи, я нашел его письмо.
«Репетирую. Редко, но как будто с результатом. Боюсь говорить определенно, скользкое это дело и во многом не от меня зависит, но по намекам, как будто, нечто занятное – разболтался – перегибаю, не выгодно это. Не по-взрослому заниматься голубыми надеждами, не достойно „режиссера“… Шутки в бок. Слушай, Исидор, посмотри, пожалуйста, встречу Паразита со Степкой у Игоря в 5-й сцене. Что-то очень скоропалительно и в одно, у тебя-то нет, но вот Жорж (Лебедев) нуждается в более резкой, вернее, контрастной смене кусков. Не очень-то у него здесь выходит, хотя, может быть, на месте лучше договоримся…»
В письме этом удивительное сочетание серьезности, всегдашней мордвиновской серьезности, профессионального отношения к искусству и, одновременно, какой-то застенчивости, боязни показаться хвастуном, нескромным… Эти качества так у него и остались, сопровождали его всю жизнь. Представьте себе сегодня молодого режиссера, но уже известного Москве актера, пишущего двадцатидвухлетнему автору. Нет, наверно, этот не станет извиняться за вторжение в авторский замысел, не будет так деликатен. Он будет требовать, указывать, предписывать, грозить.
Когда пьеса проваливается, почти всегда (заметьте: «почти») всегда виноват автор. Когда имеет успех, «виноваты» все: актеры, режиссер, художник, композитор. В данном случае в неуспехе был виноват исключительно автор. Замахнувшись на большую, огромную по теме пьесу – маленький захолустный городок превращается в течение нескольких лет в столицу, во вторую Москву, – автор написал ряд не связанных между собою эпизодов. Хам были и смешные и трогательные сценки, а в общем нечто длинное и малоубедительное.
Завадский, выйдя в фойе после второго акта, услышал, как одна старушка говорила другой:
– Ну прямо никуда картинки, прямо никуда!
А на премьере – открывалось новое помещение на Сретенке, в Большом Головиной переулке, – присутствовали Мейерхольд с Зинаидой Райх (один из комсомольцев, как на грех, кричал, подбадривая своих товарищей: «Нe будьте, ребята, есенинскими вдовами!» – дескать, не падайте духом).
Москвин разрезал ленточку на сцене перед началом спектакля. И начался провал.
Нет, Мордвинов ни как актер (а играл он комсомольца Игоря, и играл очень хорошо), ни как режиссер не был повинен в провале.
Дружба наша не прекращалась, всегда радостно встречал он меня и напоминал, что я пред ним в долгу.
Театр Моссовета, куда перед войной вошли Завадский, Мордвинов, Плятт, Марецкая, принял к постановке после войны две мои пьесы. Обе пьесы не пошли, но обе были поставлены в других театрах впоследствии. Так уж вышло.
Но в двух этих непошедших пьесах Мордвинов должен был играть. И даже репетировал. В «Тумане над заливом» роль морского летчика Егорушкина и в «Караване» роль адмирала Щербака. Мы говорили о героях. Я написал несколько реплик, поясняющих биографии персонажей, их «допьесную жизнь».
– Ну ладно, – говорил он мне, – твой Щербак в пьесе уже адмирал, командующий флотом. А мне хочется, чтоб он в сцене с сыном вдруг сбросил с себя адмиральский мундир и поговорил. О Волге, о плесе, о барках. О любви… Ты понял? Идет война, гибнут люди… А тут такая щемящая пота – воспоминания о юности, о волжских просторах. Я ведь там вырос…
Когда он получил роль Щербака, вернее, сам попросил ее, после того как режиссер Шапс прочитал ему пьесу, он от руки переписал всю роль в тетрадочку. Так он всегда делал – переписывал роли рукой в тетрадочку. А на полях множество знаков, восклицаний, вопросов, подчеркиваний. Он, в ту пору уже прославленный артист, знаменитый Арбенин и Отелло, сидел дома и переписывал роль. Звонил телефон. Приглашали сниматься в кино, выступать в концертах. Он не подходил к телефону и писал…
У меня есть письма его, поздравительные с Новым годом, с другими праздниками. Писал он мелким, трудно разбираемым почерком. Боялся употреблять общеизвестные фразы, стертые, стандартные. Искал собственное слово…
Так он работал над всеми своими ролями. Внимательно, скрупулезно, пробуя, отказываясь, опять пробуя. Его Отелло отличался от всех других мавров на всех сценах мира. Он был резок, груб, воинствен, юн, нежен, растерян. Он, привыкший командовать и повелевать, превращался в ребенка, тихого, наивного, шаловливого. И он был страшен, он был оскорблен, он был убийцей. Он был безумен, когда убивал любимую. Он был раздавлен, когда узнавал о ее невиновности. Он был холоден и решителен, когда убивал сам себя. Он был олицетворением справедливости, цельности, бескомпромиссности.
Были люди, которые смотрели его в Отелло по много десятков раз. И каждый раз удивлялись богатству его эмоций, разнообразию его выразительных средств, голосу, движениям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56